Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2010 в 08:23, Не определен
Особое место в латинской литературе средних веков занимает поэзия вагантов (от латинского слова: vagantes—«бродячие люди»), или голиардов, встречаемых в Германии, Франции, Англии и Северной Италии. Расцвет поэзии вагантов приходится па XII—XIII вв., когда в связи с подъемом городов в странах Западной Европы начали быстро развиваться школы и университеты
Таким образом, у церковных властей было достаточно оснований бить тревогу. Если в XII в. папству было еще не до вагантов - оно было слишком занято борьбой с германскими императорами и организацией крестовых походов - то с начала XIII в., почувствовав себя победоносным и всевластным, оно обрушивастся на вагантов всею силою доступных ему средств. Если в XII в. соборные постановления против нерадивых клириков выносятся нечасто и вяло, словно только до привычке, то в ХIII в. чуть ли не ежегодно провинциальные соборы то в Париже, то в Руане, то в Майнце, то в Лондоне поминают "бродячих клириков" самыми суровыми словами. Осуждению подвергается "клирик, поющий песни в застолье", "клирик, занимающийся постыдным шутовством", "клирик, посещающий кружала", "клирик, который пьянствует, играет в зернь, одевается в зеленое и желтое и носит оружие", "клирики, которые ночью бродят по улицам с шумом, дудками, бубнами и плясками" и т. п. [22]. Осуждение прибегает к самым решительным мерам: если покаяние на виновных не действует, то они лишаются духовного звания и выдаются светским властям, то есть почти прямой дорогой на виселицу.
Здесь, в этих соборных постановлениях, появляется термин, получивший очень широкое распространение: "бродячие школяры, сиречь голиарды", "буйные клирики, особливо же именующие себя голиардами" и пр. Как поэзия вагантов, так и это их название имеет два истока - народный и ученый. В романских языках было слово gula, "глотка", от него могло происходить слово guliart, "обжора", в одном документе XII в. упоминается человек с таким прозвищем. Но кроме того, оно ассоциировалось с именем библейского великана Голиафа, убитого Давидом; имя это было в средние века ходовым ругательством, его применяли и к Абеляру, и к Арнольду Брешианскому. Бой Давида с Голиафом аллегорически толковался как противоборство Христа с сатаною; поэтому выражение "голиафовы дети", "голиафова свита" и пр., обычные в рукописях XIII в., означают попросту "чертовы слуги". Как бы то ни было, слово "голиард" очень скоро контаминировало ассоциации, связанный и с той и с другой этимологией, и распространилось по всей романоязычной Европе; в Германии (например, в Буранском сборнике) оно не употребительно. Таким образом, это был ругательный синоним слова "вагант", - не более того [23].
Но когда слово "голиард" было занесено из европейских центров просвещения в окраинную Англию, оно претерпело неожиданное переосмысление. В Англии бродячих студентов не было, и о вагантах-голиардах английские клирики знали только по цветистым рассказам школяров, побывавших в учении на континенте и там навидавшихся и наслышавшихся такого, что и представить трудно было их землякам. И вот здесь, на англо-нормандской окраине Европы, из прозвища "голиард" вырастает целый миф о прародителе и покровителе вагантов - гуляке и стихотворце Голиафе, который "съедал за одну ночь больше, чем святой Мартин за всю свою жизнь". Английский историк Гиральд Камбрийский около 1220 г. пишет: "И в наши дни некий парасит, именем Голиаф, прославленный гульбою и прожорством, и за то по справедливости могший бы именоваться Гулиафом, муж, в словесности одаренный, хотя добрыми нравами и не наделенный, изблевал обильные и многохульные вирши против папы и римской курии, как в метрах, так и в ритмах, сколь бесстыдные, столь и безрассудные" [24]. И далее в качестве примера "Голиафовых" стихов он называет "Обличение Рима" и "Исповедь", - первое, как мы теперь знаем, принадлежит кругу Вальтера Шатильонского, а второе - Архипиите Кельнскому. Это значит, что к первой четверти XIII в. классические образцы вагантской поэзии уже были созданы, уже разлетелись по всей Европе, уже потеряли имена своих подлинных авторов и уже искали объединения под именем фиктивного автора, чем более красочно выглядящего, тем лучше. Таким именем и оказался легендарный Голиаф. В англо-нормандских (а затем и во многих континентальных) рукописях этому "Голиафу" последовательно приписываются все сколько-нибудь значительные вагантские стихотворения: "Исповедь", "Проповедь", "Разговор с епископом", "Жалоба папе", "Проклятие Риму", "Проклятие вору", "Спор вина с водой", "Осуждение брака" и, наконец, большие сатирические поэмы "Превращение Голиафово" и "Откровение Голиафово" ("Метаморфоза" и "Апокалипсис"), лишь из-за крайней своей растянутости не включенные в настоящий сборник.
Так слово "голиард", последователь "Голиафа", из бранной клички стало гордым самоназванием. А отсюда уже недалеко было до мысли представить голиардство как организованный бродяжий орден со своим патроном, уставом, членством, порядками и праздниками. "Чин голиардский", которым мы открываем наш сборник, - программа этого ордена. Это - поэтическая фикция: в действительности такого ордена никогда не существовало (как не существовало, например, "судов любви", которые тоже изображались в куртуазной литературе как нечто реально существующее). Какой толчок побудил вагантов к созданию этого мифа о бродяжьем братстве ученых эпикурейцев, - об этом нам еще придется сказать в дальнейшем. Во всяком случае, как художественное обобщение и типизация этот "орден" представляет собой образ, превосходно синтезирующий всю суть вагантской идеологии.
Таковы были ученые ваганты XII-XIII вв. - духовные лица, служившие мирской поэзии, носители того нового, что было создано европейской латинской лирикой в пору высшего ее расцвета. "Носители" - слово, очень неопределенное и расплывчатое; в чем же, собственно, заключалось это "носительство"? Попытаемся дать ответ на этот вопрос.
3
Когда буржуазные ученые начала XX в. пытались начисто отрицать творчество безымянных бродячих поэтов, именуемых "вагантами" (некоторые, правда, при этом шли на уступку и соглашались различать образованных "вагантов", которые при случае еще могли что-то сочинять, и вконец невежественных "голиардов", которые могли только петь с чужого голоса, пить и буянить), - это было тенденциозное искажение всякого исторического правдоподобия. Это была вариация модной в свое время реакционной теории "опускающихся культурных ценностей", проповедовавшейся в основном в фольклористике: народ ничего не творит, творят лишь образованные сословия, а созданное ими постепенно перенимается все более и более низкими слоями общества, упрощается, огрубляется, обезличивается и превращается, в конце концов, в те безымянные пережитки, которые теперь собираются и коллекционируются как "народное творчество".
В применении к вагантской поэзии неосновательность таких представлений особенно очевидна. По существу, сторонники этой теории просто подменяют образ учёного (доучившегося дли недоучавшегося) школяра-ваганта XII-XIII вв., каким мы его знаем по многочисленным памятникам школьного быта этих времен, образом невежественного бродяги-ваганта VI-IX вв., каким мы его знаем по "Правилам учительским" и тому подобным старинным уставам. А мы видели, что такая подмена неправомерна; кроме имени и кроме общего состояния безместности и непристроенности, между вагантами раннего средневековья и вагантами высокого средневековья ничего сходного нет.
Какими бы кабацкими завсегдатаями и уличными буянами ни были ваганты XII-XIII вв., они учились в школах, они знали латынь и они умели сочинять латинские стихи. Это последнее умение особенно важно. Изучение латинского языка в средние века было не таким простым делом, как теперь (ведь речь шла о языке, на котором нужно было но только читать, но и писать, и бойко говорить), и сочинение латинских стихов всегда было непременной частью школьного обучения латыни: начинающих учеников заставляли сочинять "ритмические" стихи, которые можно было складывать на слух, а учеников постарше - "метрические" стихи, для которых уже была нужна начитанность и теоретические познания. Так или иначе, даже самый равнодушный к поэзии школяр всегда имел некоторый опыт слаживания латинских слов в стихотворные строки и порядочный запас зазубренных стихов из учебных классиков, откуда всегда можно было позаимствовать подходящий к месту образ ила оборот. Конечно, во все времена школяр школяру рознь; но пусть даже сотни и тысячи этих молодых средневековых латинистов сочиняли свои стихи лишь из-под палки, все равно мы можем быть уверены, что находились десятки и таких, которые это делали по доброй охоте и для удовольствия, подражая популярным образцам, вариируя их и совершенствуя, и что были, наконец, и такие единицы, которые, почувствовав в этом собственное призвание, создавали новые образцы, задавая тон массе подражателей.
Трудность состоит именно в том, чтобы в этой массе вагантских стихов различить стихи первых, вторых и третьих, - различить, конечно, не чутьем, а знаньем. Дело в том, что вся эта масса дошла до нас анонимно. В этом отношении латинская вагантская поэзия являет любопытный контраст со своей сверстницей - провансальской трубадурской поэзией, в которой стихи прочно закреплены за именами авторов, и вокруг этих имен слагаются легенды. Поэзия трубадуров аристократична, каждый певец гордится своим именем и своим местом если не среди дворян, то среди других певцов, расстояние между собой и своим соседом он ощущает очень остро и старается на каждое стихотворение ставить свою творческую печать. Поэзия вагантов, наоборот, плебейская. Духовного аристократизма в ней очень много, и об этом еще будет сказано, но социального аристократизма и индивидуализма в ней нет: все ваганты, во-первых, духовные лица, памятующие, что все смертные равны перед богом, и во-вторых, бедные люди, гораздо лучше чувствующие общность своего школярского положения и образования, чем разницу своих личных вкусов а заслуг. Поэтому восстановить имена хотя бы тех единичных творцов, которые задавали тон и вели за собой подражателей, - большая научная проблема. В начале XX в. В. Мейер сумел выделить стиха Примаса Орлеанского, М. Манициус - стихи Архипииты Кельнского, немного позже К. Штрекер - стихи Вальтера Шатильонского и его подголосков. Три больших имени выступили перед нами из безымянного бытия - этим сделано очень много, но, конечно, предстоит еще сделать гораздо больше.
Самое раннее и самое славное из вагантских имен - это Гугон по прозвищу "Примас (т. е. Старейшина) Орлеанский". Оно было окружено славой, за которой долгое время даже не видно было человека. Поэт Матвей Вандомский с гордостью пишет в автобиографических стихах "в Орлеане я учился в дни Примаса"; Генрих Анделийский в уже упоминавшейся поэме "Баталия семи искусств" ставит во главе арьергарда орлеанских "классиков" рядом Овидия и Примаса Орлеанского; и еще Боккаччо в "Декамероне" (I, 7) помнит бродячего певца "Примассо". Даже современная летопись снизошла до упоминания о нем: в хронике продолжателя Ришара из Пуатье под 1142 г. стоит такая запись: "В это же время процветал в Париже некий школяр, по имени Гугон, от товарищей своих по ученью прозванный Примасом; человек он был маленький, видом безобразный, в мирских науках смолоду начитанный и остроумием своим и познаниями в словесности стяжавший своему имени блистательную славу по многим и многим провинциям. Среди других школяров был он так искусен и быстр в сочинении стихов, что, по рассказам, вызывал всеобщий смех, оглашая свой тут же слагаемые вирши об убогом плаще, пожертвованном ему некоторым прелатом" [25] (стихи эти читатель найдет в нашем сборнике). Про него рассказывали, что однажды он в церковном хоре пел вполголоса и объяснял это том, что не может петь иначе, имея только полприхода; и еще столетие спустя итальянский хронист Салимбене, рассказывая об одном архиепископе, который терпеть не мог разбавлять вино водой, упоминает, что при этом он с восторгом ссылался на стихи Примаса Орлеанского на эту тему. "Примас" стал настолько легендарным героем, что сохранился даже обрывок сказания о том, как он состязался в стихотворстве с мифическим Голиафом, праотцем голиардов.
Действительно, во всем корпусе вагантской поэзии стихи Примаса отличаются наибольшей индивидуальностью, производят непреодолимое впечатление автобиографичности. Они самые "земные", он нарочно подчеркивает низменность их тем - подарков, которые он выпрашивает, или поношений, которые он испытывает. Он единственный из вагантов, который изображает свою любовницу не условной красавицей, а прозаической городской блудницей. По его стихам можно проследить с приблизительной достоверностью историю его бродячей жизни. Он побывал и в Орлеане, и в Париже, и в Реймсе, которому посвятил панегирическое стихотворение, и в Амьене, где проигрался до нитки, и в Бовэ, где остался очень недоволен новоизбранным епископом, и в Сансе, где, наоборот, новый епископ щедро его одарил. Под старость ему жилось все хуже и хуже: в одном свирепом стихотворении он рассказывает, как его спустил с лестницы некий богач, к которому он пришел (будто бы) за своими собственными деньгами, в другом - как злодей-капеллан со своим приспешником выжил его в больницу-богадельню при капитуле, а когда он попытался заступиться там за одного больного, то выгнал и оттуда. По этому стихотворению, включенному в наш сборник, читатель лучше всего представит себе темперамент и стиль Примаса: стремительные тирады, с замечательной легкостью нанизываемые друг за другом яростнейшие оскорбления, каждое из них порознь иной раз даже непонятно в своей бытовой конкретности, но все вместе они производят па редкость сильное впечатление. Эта порывистость у него во всем: стихи во славу Реймса, где этот ученый город превозносится до небес, он начинает (для контраста) поношением соседнему Амьену, а кончает (совсем уж неожиданно) отчаянной бранью по адресу какого-то ученого соперника, не по заслугам внимательно принятого в Реймсе. Благодаря этой бытовой насыщенности стихов Примаса мы без труда можем датировать его деятельность: он родился около 1093 г., большинство сохранившихся стихов написаны им в 30-40-х годах, а умер он около 1160 г.
Второй великий вагантский поэт известен не по имени, а только по прозвищу: это Архипиита, "поэт поэтов", как он себя называет (впоследствии в подражание ему таким гордым званием величались еще какие-то стихотворцы). Архипиита - образ совсем иного рода, чем Примас. Он тоже скиталец, он тоже бедняк, но у него нет той едкой мрачности, которая присутствует в стихах Примаса: вместо этого он бравирует легкостью, иронией и блеском. Там, где Примас разит своего противника, он бьет его в лоб именами худших библейских злодеев; Архипиита вместо этого колет его самыми тонкими и ядовитыми намеками - реминисценциями из Ветхого аавета, незаметно и неожиданно вплетая их в ткань стихов. Примас весь в настоящем, он всегда поглощен той хвалой, хулой или просьбой, которая в эту минуту для него всего важнее; Архипиита, напротив, охотно отвлекается от всего частного, вместо рассказа о каком-то своем злоключении он предлагает свой всегдашний автопортрет ("во-первых, я люблю девушек, во-вторых, игру, в-третьих, хорошее вино..."), но любую исповедь, проповедь или панегирик он умеет неожиданно закруглить самой конкретной попрошайней. Попрошайничает он почти в каждом стихотворении, но не с издевательским самоунижением, как Примас, а с гордым вызовом, принимая подаяние как нечто заслуженное. Стих его легче и звонче, в изысканной игре библейскими и античными реминисценциями он не знает равных. Хоть он и упоминает о том, что страдает чахоткой, но стихи его светлее и оптимистичнее, чем стихи Примаса. По собственному признанию, он был иа рыцарского рода и пошел в клирики только из любви к наукам а искусствам ("...Я люблю Вергилия больше, чем Энея!"); светский лоск лежит на его стихах больше, чем у кого-либо из его латинских современников.
Таково и его общественное положение: это почти "придворный поэт" императора Фридриха Барбароссы, его официальный покровитель - архиканцлер Рейнальд (Регинальд) Дассельский, архиепископ Кельнский, правая рука императора. Собственно, только поэтому мы и называем его "Архипиитой Кельнским": в Кельне мы его почти не видим. К канцлеру он обращается с просьбои о пособии как "заальпиец к заальпийцу": "заальпийцами" немцев называли итальянцы, в Италии немецкий вагант чувствует себя больше дома, чем в Германии. Жизнь его выступает для нас из неизвестности всего на какие-нибудь пять-шесть лет - 1161-1165 гг.: в эти годы написаны все десять сохранившихся от него стихотворений. Это было время высших успехов императора Барбароссы: он воевал в Италии, победил и срыл до основания Милан, поставил в Риме своего папу; Рейнальд со свитой находился неотлучно при нем и настоятельно побуждал Архипииту сочинить эпос в честь деяний Фридриха, от чего поэт изысканнейшим образом уклонялся (стихотворение с таким деликатным отказом есть в нашем сборнике), но потом все-таки был вынужден написать если не эпос, то оду в честь Фридриха, эффектную и блестящую. Пребыванием в Италии поэт воспользовался, чтобы побывать в Салерно, медицинской столице Европы, поучиться врачебному делу и полечить свою чахотку, но вернулся оттуда по-прежнему больным и вдобавок обобранным. В 1164 г. двор канцлера тронулся в обратный путь в Германию; по дороге, в Вене, Архипиита попал в какую-то неприятность из-за своих любовных похождений и должен был виниться перед Рейнальдом в звучном стихотворном покаянии, где сравнивает себя ни более, ни менее, как с пророком Ионой, тоже ведь изведавшим страдания. В 1165 г. мы, наконец, находим его в Кельне: здесь он обращается к покровителю с целой поэмой о видении, в котором ему раскрылись во сне все силы и тайны небесные, и все лишь затем, чтобы Рейнальд заступился за соседний монастырь, у которого местный граф оттягивал несколько десятин виноградника. Далее следы Архипииты теряются. Так как изображает он себя человеком молодым и страдающим чахоткой, то можно думать, что родился он между 1130 и 1140 гг., а умер вскоре после 1165 г.