Журналист на войне по очеркам М. Е. Салтыкова-Щедрина «В среде умеренности и аккуратности»

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Апреля 2012 в 07:16, курсовая работа

Описание работы

В литературном наследстве М. Е. Салтыкова-Щедрина 70–80-х годов особое место занимают крупные сатирические обозрения – циклы очерков, в которых органически слиты элементы публицистики и художественной прозы. Это была своеобразная, свободная жанровая форма, с относительной самостоятельностью отдельных очерков и глав, которая позволяла автору быстро откликаться на злобу дня, на жгучие вопросы времени. В своих очерках Салтыков-Щедрин достигал огромной силы сатирической типизации и широты охвата событий внутренней и международной жизни.

Содержание работы

Введение ……………………………………………………………………………………….3

ГЛАВА 1. ПОГРУЖЕНИЕ М. Е. САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА В «ПОДХАЛИМОВСКУЮ» СРЕДУ : ЖУРНАЛЬНО-ПУБЛИЦИСТИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ПИСАТЕЛЯ
1.1 Творческий путь писателя: истоки, мотивы, проблематика…………6
1.2 Редакторская деятельность М. Е. Салтыкова-Щедрина...................17
ГЛАВА 2. «ТРЯПИЧКИНЫ – ОЧЕВИДЦЫ» КАК ЯРЧАЙШЕЕ ОТРАЖЕНИЕ ТИПИЧНЫХ ЧЕРТ ЖУРНАЛИСТИКИ В РОССИЙСКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ 70-Х ГГ.: РЕАЛИИ РУССКО-ТУРЕЦКОЙ ВОЙНЫ ( 1870- 1880)
2.1 Идейно-композиционное построение и сатира цикла «В среде умеренности и аккуратности» ………………………………………….…….. 20
2.2 «Тряпичкины – очевидцы»: нравственно- идеологическая группа проблем буржуазной прессы …………………………………………………….22
2.3 «Краса Демидрона» как сатирический псевдоним беспринципной «приспособленческой» прессы ......................................................................25
2.4 По следам Подхалимовых : уездный город Варнавино и Рыбинск…….27
2.5 Неистощимое языкотворчество, мастерство эзоповского языка
М. Е. Салтыкова-Щедрина…………………………………………………………31

Заключение………………………………………………………………………………………33

Список использованных источников и литературы………

Файлы: 1 файл

КУРСОВАЯ Салтыков-Щедрин Контрольный вариант.docx

— 119.22 Кб (Скачать файл)

Это особенно заметно при сравнении  картин, аналогичных по сюжету, — например, картин пьянства у Салтыкова-Щедрина (Степан Головлёв) и у Золя (Купо, в «Assommoir»). Последняя написана наблюдателем-протоколистом, первая — психологом-художником. У Салтыкова-Щедрина нет ни клинических терминов, ни стенографически записанного бреда, ни подробно воспроизведенных галлюцинаций; но с помощью нескольких лучей света, брошенных в глубокую тьму, перед нами восстает последняя, отчаянная вспышка бесплодно погибшей жизни. В пьянице, почти дошедшем до животного отупения, мы узнаем человека.

Ещё ярче обрисована Арина Петровна Головлёва — и в этой чёрствой, скаредной старухе Салтыков-Щедрин также нашёл человеческие черты, внушающие сострадание. Он открывает их даже в самом «Иудушке» (Порфирии Головлёве) — этом «лицемере чисто русского пошиба, лишённом всякого нравственного мерила и не знающем иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях». Никого не любя, ничего не уважая, заменяя отсутствующее содержание жизни массой мелочей, Иудушка мог быть спокоен и по-своему счастлив, пока вокруг него, не прерываясь ни на минуту, шла придуманная им самим суматоха. Внезапная её остановка должна была разбудить его от сна наяву, подобно тому, как просыпается мельник, когда перестают двигаться мельничные колеса. Однажды очнувшись, Порфирий Головлёв должен был почувствовать страшную пустоту, должен был услышать голоса, заглушавшиеся до тех пор шумом искусственного водоворота.

Совесть есть и у Иудушек; по выражению Салтыкова-Щедрина, она может быть только «загнана и позабыта», может только устранить до поры до времени «ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о её существовании». В изображении кризиса, переживаемого Иудушкой и ведущего его к смерти, нет поэтому ни одной фальшивой ноты, и вся фигура Иудушки принадлежит к числу самых крупных созданий Салтыкова-Щедрина.

Рядом с «Господами Головлёвыми» должна быть поставлена «Пошехонская старина» — удивительно яркая картина тех основ, на которых держался общественный строй крепостной России. Салтыков-Щедрин не примирен с прошедшим, но и не озлоблен против него; он одинаково избегает и розовой, и безусловно-чёрной краски. Ничего не скрашивая и не скрывая, он ничего не извращает — и впечатление получается тем более сильное, чем живее чувствуется близость к истине. Если на всём и на всех лежит печать чего-то удручающего, принижающего и властителей, и подвластных, то ведь именно такова и была деревенская дореформенная Россия.

Может быть, где-нибудь и разыгрывались  идиллии в роде той, которую мы видим в «Сне» Обломова; но на одну Обломовку сколько приходилось  Малиновцев и Овсецовых, изображенных Салтыковым? Подрывая раз навсегда возможность идеализации крепостного  быта, «Пошехонская старина» даёт вместе с тем целую галерею портретов, нарисованных рукою истинного художника.

Особенно разнообразны типы, взятые Салтыковым-Щедриным из крепостной массы. Смирение, например, по необходимости  было тогда качеством весьма распространенным; но пассивное, тупое смирение Конона не походит ни на мечтательное смирение Сатира-скитальца, стоящего на рубеже между юродивым и раскольником-протестантом, ни на воинственное смирение Аннушки, мирящейся с рабством, но отнюдь не с рабовладельцами. Избавление и  Сатир, и Аннушка видят только в смерти — и это значение она имела тогда для миллионов людей.

«Пускай вериги рабства, — восклицает Салтыков-Щедрин, изображая простую, тёплую веру простого человека, — с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело — он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда правда осияет его, наравне с другими алчущими и жаждущими. Да! Колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма».

Смерть, освободившая его предков, «придёт и к нему, верующему  сыну веровавших отцов, и, свободному, даст крылья, чтобы лететь в царство  свободы, навстречу свободным отцам»! Не менее поразительна та страница «Пошехонской старины», где Никанор  Затрапезный, устами которого на этот раз несомненно говорит сам Салтыков-Щедрин, описывает действие, произведенное  на него чтением Евангелия.

«Униженные и оскорблённые встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирождённой несправедливости, которая ничего не дала им, кроме  оков». В «поруганном образе раба»  Салтыков-Щедрин признал образ человека. Протест против «крепостных цепей», воспитанный впечатлениями детства, с течением времени обратился у Салтыкова-Щедрина, как и у Некрасова, в протест против всяких «иных» цепей, «придуманных взамен крепостных»; заступничество за раба перешло в заступничество за человека и гражданина. Негодуя против «улицы» и «толпы», Салтыков-Щедрин никогда не отождествлял их с народной массой и всегда стоял на стороне «человека, питающегося лебедою» и «мальчика без штанов». Основываясь на нескольких вкривь и вкось истолкованных отрывках из разных сочинений Салтыкова-Щедрина, его враги старались приписать ему высокомерное, презрительное отношение к народу; «Пошехонская старина» уничтожила возможность подобных обвинений.

Немного, вообще, найдётся писателей, которых ненавидели бы так сильно и так упорно, как Салтыкова. Эта  ненависть пережила его самого; ею проникнуты были даже некрологи, посвящённые  ему в некоторых органах печати. Союзником злобы являлось непонимание. Салтыкова называли «сказочником», его произведения — фантазиями, вырождающимися порою в «чудесный фарс» и не имеющими ничего общего с действительностью. Его низводили на степень фельетониста, забавника, карикатуриста, видели в его сатире «некоторого рода ноздрёвщину и хлестаковщину с большою прибавкою Собакевича».

Салтыков-Щедрин как-то назвал свою манеру писать «рабьей»; это слово было подхвачено его противниками — и они уверяли, что благодаря «рабьему языку» сатирик мог болтать сколько угодно и о чём угодно, возбуждая не негодование, а смех, потешая даже тех, против кого направлены его удары. Идеалов, положительных стремлений у Салтыкова-Щедрина, по мнению его противников, не было: он занимался только «оплеванием», «перетасовывая и пережевывая» небольшое количество всем наскучивших тем.

В основании подобных взглядов лежит  в лучшем случае ряд явных недоразумений. Элемент фантастичности, часто встречающийся  у Салтыкова-Щедрина, нисколько не уничтожает реальности его сатиры. Сквозь преувеличения ясно виднеется  правда — да и самые преувеличения оказываются иногда не чем другим, как предугадываньем будущего. Многое из того, о чём мечтают, например, прожектеры в «Дневнике провинциала», несколько лет спустя перешло в действительность.

Между тысячами страниц, написанных Салтыковым-Щедриным, есть, конечно, и такие, к которым  применимо название фельетона или карикатуры — но по небольшой и сравнительно неважной части нельзя судить о громадном целом. Встречаются у Салтыкова и резкие, грубые, даже бранные выражения, иногда, быть может, бьющие через край; но вежливости и сдержанности нельзя и требовать от сатиры.

В. Гюго не перестал быть поэтом, когда сравнил своего врага с поросёнком, щеголяющим в львиной шкуре; Ювенал читается в школах, хотя у него есть неудобопереводимые стихи. Обвинению в цинизме подвергались, в свое время, Вольтер, Гейне, Барбье, П. Л. Курье, Бальзак; понятно, что оно возводилось и на Салтыкова-Щедрина.

Весьма возможно, что при чтении Салтыкова-Щедрина смеялись порою  «помпадуры» или «ташкентцы»; но почему? Потому что многие из читателей  этой категории отлично умеют  «кивать на Петра», а другие видят  только смешную оболочку рассказа, не вникая в его внутренний смысл. Слова Салтыкова-Щедрина о «рабьем  языке» не следует понимать буквально. Бесспорно, его манера носить на себе следы условий, при которых он писал: у него много вынужденных  недомолвок, полуслов, иносказаний — но ещё больше можно насчитать случаев, в которых его речь льётся громко и свободно или, даже сдержанная, напоминает собою театральный шепот, понятный всем постоянным посетителям театра.

Рабий язык, говоря собственными словами  Салтыков-Щедрин, «нимало не затемняет  его намерений»; они совершенно ясны для всякого, кто желает понять их. Его темы бесконечно разнообразны, расширяясь и обновляясь сообразно  с требованиями времени.

Есть у него, конечно, и повторения, зависящие отчасти от того, что  он писал для журналов; но они  оправдываются, в основном, важностью  вопросов, к которым он возвращался. Соединительным звеном всех его сочинений  служит стремление к идеалу, который  он сам (в «Мелочах жизни») резюмирует тремя словами: «свобода, развитие, справедливость».

Под концом жизни эта формула  кажется ему недостаточною. «Что такое свобода, — говорит он, — без участия в благах жизни? Что такое развитие без ясно намеченной конечной цели? Что такое справедливость, лишённая огня самоотверженности и любви»?

На самом деле любовь никогда  не была чужда Салтыков-Щедрин: он всегда проповедовал её «враждебным словом отрицанья». Беспощадно преследуя зло, он внушает снисходительность к  людям, в которых оно находит  выражение часто помимо их сознания и воли. Он протестует в «Больном месте» против жестокого девиза: «со  всем порвать». Речь о судьбе русской  крестьянской женщины, вложенная им в уста сельского учителя («Сон в  летнюю ночь» в «Сборнике»), может  быть поставлена по глубине лиризма  наряду с лучшими страницами Некрасовской поэмы «Кому на Руси жить хорошо». «Кто видит слезы крестьянки? Кто  слышит, как они льются капля по капле? Их видит и слышит только русский  крестьянский малютка, но в нём они  оживляют нравственное чувство и  полагают в его серце первые семена добра».

Эта мысль, очевидно, давно овладела Салтыковым-Щедриным. В одной из самых ранних и самых лучших его  сказок («Пропала совесть») совесть, которою  все тяготятся и от которой  все стараются отделаться, говорит  своему последнему владельцу: «отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и  схорони меня в нём: авось он меня, неповинный младенец, приютит и выхолит, авось он меня в меру возраста своего произведёт да и в люди потом со мной выйдет — не погнушается… По этому её слову так и сделалось.

Отыскал мещанинишка маленькое  русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нём совесть. Растёт маленькое дитя, и вместе с ним растёт в нём и совесть. И будет маленькое дитя большим  человеком, и будет в нём большая  совесть. И исчезнут тогда все  неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и  захочет распоряжаться всем сама». Эти слова, полные не только любви, но и надежды, — завет, оставленный Салтыковым-Щедриным русскому народу.

В высокой степени своеобразны  слог и язык Салтыкова-Щедрина. Каждое выводимое им лицо говорит именно так, как подобает его характеру  и положению. Слова Дерунова, например, дышат самоуверенностью и важностью, сознанием силы, не привыкшей встречать  ни противодействия, ни даже возражений. Его речь — смесь елейных фраз, почёрпнутых из церковного обихода, отголосков прежней почтительности перед господами и нестерпимо резких нот доморощенной политико-экономической доктрины.

Язык Разуваева относится к  языку Дерунова, как первые каллиграфические упражнения школьника к прописям учителя. В словах Фединьки Неугодова можно различить и канцелярский формализм высшего полёта, и что-то салонное, и что-то Оффенбаховское.

Когда Салтыков-Щедрин говорит от собственного своего лица, оригинальность его манеры чувствуется в расстановке  и сочетании слов, в неожиданных  сближениях, в быстрых переходах  из одного тона в другой. Замечательно умение Салтыкова подыскать подходящую кличку для типа, для общественной группы, для образа действий («Столп», «Кандидат в столпы», «внутренние Ташкентцы», «Ташкентцы приготовительного класса», «Убежище Монрепо», «Ожидание поступков» и т. п.).

Второй из упомянутых подходов, восходящий к идеям В. Б. Шкловского и формалистов, М. М. Бахтина указывает на то, что за узнаваемыми «реалистичными» сюжетными линиями и системой персонажей скрывается коллизия предельно абстрактных мировоззренческих концептов, в числе которых «жизнь» и «смерть». Их борьба в мире, исход которой писателю представлялся неочевидным и представлена с помощью разных средств в большей части текстов Щедрина. Следует отметить, что отдельное внимание писатель уделял мимикрии смерти, облекающейя во внешне жизненные формы. Отсюда мотив кукол и кукольности («Игрушечного дела людишки», Органчик и Прыщ в «Истории одного города»), зооморфные образы с разными видами переходов от человека к зверю (очеловеченные звери в «Сказках», звероподобные люди в «Господах Ташкентцах»). Экспасия смерти и причиняет тотальную дегуманизацию жизненного пространства, которую отображает Щедрин. Неудивительна частота появления в текстах Щедрина мортальной темы. Эскалация мортальных образов, достигающая почти степени фантасмагории наблюдается в «Господах Голвлевых»: это не только многочисленные повторяющиеся физические смерти, но и угнетенное состояние природы, разрушение и тление вещей, разного рода видения и мечтания, рассчеты Порфирия Владимирыча, когда «цифирь» не только теряет связь с реальностью, но переходит в своего рода фантастические видения, завершающиеся сдвигом временных пластов. Смерть и смертоносность в социальной реальности, где Щедрин болезненно остро видит отчуждение, ведущее к утрате человеком самого себя, оказывается только одним из случаев экспансии смертоносного, что заставляет отвлечь внимание только от «социального бытописательства». В таком случае реалистические внешние формы письма Салтыкова-Щедрина скрывают глубинную экзистенциальную направленность щедринского творчества, делают его сопоставимым с Э. Т. А. Гофманом, Ф. М. Достоевским и Ф. Кафкой.

Информация о работе Журналист на войне по очеркам М. Е. Салтыкова-Щедрина «В среде умеренности и аккуратности»