Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Февраля 2011 в 01:37, доклад
Благодаря толкованию Феста на топоним sacer mons в трактате «О значении слов» до нас дошла память о той формуле римского права архаического периода, которая впервые сопрягает категорию священного с человеческой жизнью как таковой. Дав определение названию Священной горы, которую плебс во время первой сецессии посвятил Юпитеру, Фест добавляет:
Благодаря
толкованию Феста на топоним sacer
mons в трактате «О значении слов» до нас
дошла память о той формуле римского права
архаического периода, которая впервые
сопрягает категорию священного с человеческой
жизнью как таковой. Дав определение названию
Священной горы, которую плебс во время
первой сецессии посвятил Юпитеру, Фест
добавляет:
« At
homo sacer is est, quem populous iudicavit ob maleficium; neque fas
est eum immolari, sed qui occidit, parricidi non damnatur; nam lege
tribunicia prima cavetur: “si quis eum, qui eo plebei scito sacer
sit, occiderit, parricida ne sit”. Ex quo quivis homo malus atque
improbus sacer appellari solet ». [Homo
sacer называется тот, кого осудил народ
за какое-либо преступление; приносить
его в жертву нечестиво, но тот, кто его
убьет, не считается преступником, ибо
первый трибунский закон гласит: «Если
кто убьет человека, который с ведома всего
народа был объявлен sacer, да не осудится».
Оттого-то всякий дурной и бесчестный
человек обыкновенно зовется sacer].
В исследовательской литературе давно ведутся споры о смысле этой загадочной формулы, которую некоторые рассматривают как «древнейший вид уголовного наказания в римском праве» (Bennett, p. 5). Трудности в истолковании этой формулы возникают от того, что она объединяет в себе элементы, на первый взгляд противоречащие друг другу. Уже в 1930 г. Беннетт в своей статье отмечает, что определение Феста «как кажется, отрицает само значение определяемого понятия» (Ibid., p. 7), так как, с одной стороны, объявляет некоторое лицо священным, а, с другой, предписывает (или, вернее, делает безнаказанным) убийство этого лица (какую бы этимологию термина parricidium мы ни приняли, первоначальное его значение - «убийство свободного человека»). Противоречие усугубляется тем обстоятельством, что тот человек, которого всякий имел право безнаказанно убить, не мог, однако, быть предан смерти посредством какого-либо ритуала («neque fas est eum immolari»; глагол immolari означает «посыпать жертву mola salsa [жертвенной мукой] прежде чем убить»).
Так
в каком же смысле homo
sacer мог называться «священным» и как
следует понимать формулу sacer
esto – формулу, с которой мы не раз встречаемся
в применявшихся на практике законах (впервые
– в надписи на прямоугольном столбе с
римского форума), если она подразумевает
одновременно безнаказанность убийства
и запрет жертвоприношения? То, что смысл
этой формулы был неясен для самих древних,
со всей очевидностью доказывает одно
место из «Сатурналий» (III, 7, 3-8), где Макробий,
дав определение понятия sacrum («посвященное
богам»), добавляет: «здесь было бы уместно
поведать о положении тех людей, которых
закон обрекает на посвящение определенным
богам. Ведь некоторым, как мне известно,
кажется странным (mirum
videri), что, хотя запрещено причинять
вред всему, что священно, убийство homo
sacer не возбраняется». Как бы мы ни оценивали
толкование, которое сам Макробий считал
возможным дать этому противоречию, очевидно,
что священное представлялась ему категорией
недостаточно ясной, коль скоро он так
подробно на ней останавливается.
1.2. Темнота языка antiqui auctores [древних авторов] усугубляется расхождениями в современных толкованиях этого места. Мнения в этом вопросе разделились между теми авторами (Моммзен, Ланге, Беннетт, Стрэчен-Дэвидсон), которые видят в sacratio [посвящение богам] уцелевший секуляризованный рудимент архаической стадии развития права, - когда религиозная и уголовная его ветви еще не были отделены друг от друга и смертная казнь воспринималась как приношение богам, - и теми, кто, подобно Кереньи и Фаулеру, усматривают в этом обычае архетипический обряд посвящения богам подземного мира, своей амбивалентностью родственный этнологическому понятию табу: нечто одновременно величественное и проклятое, вызывающее почтение и в то же время ужас. Авторам, придерживающимся первой точки зрения (к примеру, Моммзену, который понимает этот обычай как публичную смертную казнь или символическую казнь в отсутствие осужденного), удается привести причину impune occidi, однако они не могут никак удовлетворительно объяснить запрет на жертвоприношение. И наоборот, в изложении авторов, принадлежащих к противоположной исследовательской традиции, смысл формулы neque fas est eum immolari становится понятен, («homo sacer, - пишет Кереньи, - не может быть принесен в жертву, sacrificium, по той простой причине, что sacer уже и без того принадлежит богам – исходно и прежде всего богам подземного мира; поэтому нет необходимости вновь посвящать его им посредством какого-либо специального действия»), однако остается неопределенным, почему любой может предать смерти homo sacer, не запятнав себя святотатством (если не считать нелепого объяснения Макробия: коль скоро души homines sacri были diis debitae, следовало как можно скорее переправить их на небо).
Обе эти позиции не дают достаточно экономичного и целостного объяснения двух частей определения Макробия, соединение которых как раз и составляет самую суть понятия homo sacer: безнаказанность убийства и запрет на принесение в жертву. Исходя из того, что мы знаем об устройстве римской религии и римского права (как ius divinum [божественного права], так и ius humanum [человеческого права]), эти два принципа с трудом сочетаются друг с другом: если homo sacer был нечист (по Фаулеру, табуирован), или принадлежал богам (Кереньи), то почему же любой мог убить его, не совершая преступления и не запятнав себя святотатством? Если же, с другой стороны, он выступал в роли жертвы в архаическом ритуале или был преступником, приговоренным к смерти, почему не было fas1 предать его смерти одним из предусмотренных законом способов? И, наконец, как можно представить себе жизнь homo sacer - подлежащую убийству, но не подлежащую жертвоприношению, за пределами как человеческого, так и божественного права?
Все вышесказанное приводит к
мысли, что мы имеем здесь дело с предельным
понятием (concetto-limite) римского общественного
устройства, которое само по себе с трудом
поддается объяснению, пока мы остаемся
в пределах ius divinum и ius
humanum, но при этом способно пролить свет
на границы этих областей права. Вместо
того чтобы объяснять специфический характер
понятия homo sacer, исходя, как это обыкновенно
делалось, из предполагаемой по аналогии
с этнологическим понятием табу амбивалентности
священного, мы попытаемся исследовать
sacratio как автономное явление и выяснить,
не позволит ли подобное исследование
пролить свет на изначальную политическую
структуру, которая располагается в области,
предшествующей разделению на священное
и профанное, религию и право. Однако, прежде
чем обратиться к этой области, необходимо
избавиться от терминологической двусмысленности.
Над
интерпретацией общественных явлений
– и прежде всего, проблемы происхождения
суверенной власти, - до сих пор довлеет
научная мифологема, возникшая в конце
XIX – первых десятилетиях XX вв. и направившая
исследования в этой очень специфической
области гуманитарных наук по ложному
пути. Эта мифологема, которую можно предварительно
определить как «теорию амбивалентности
священного», сформировалась в поздневикторианской
антропологии и вскоре проникла во французскую
социологию. Однако влияние этой мифологемы
и ее экспансия на другие дисциплины оказались
столь масштабны, что присутствие ее мы
обнаруживаем даже в таком шедевре лингвистической
науки XX столетия, как «Vocabulaire des institutions
indo-européennes» [Словарь индоевропейских социальных
терминов] Эмиля Бенвениста, а впоследствии
– в работах Батая о суверенитете. Не должен
вызывать недоумение тот факт, что впервые
мы сталкиваемся с ней в «Lectures on the religion
of the Semites» [Лекциях о религии семитов] Робертсона
Смита (1889 г.), - исследовании, оказавшем
определяющее влияние на работу Фрейда
«Тотем и табу» («читая книгу Смита, - напишет
впоследствии Фрейд, - я чувствовал себя
так, словно скользил в гондоле по гладкой
поверхности вод»). Выход в свет «Лекций»
приходится на то время, когда европейское
общество, некогда утратившее всякую связь
с религиозной традицией, обнаруживает
недовольство этим разрывом. Именно в
книге Смита этнографическое понятие
табу впервые оставляет область науки
о первобытной культуре и проникает в
библеистику, отражая собой амбивалентный
опыт переживания и осмысления священного
в западной культуре.
Наряду
с теми видами табу, - утверждает Робертсон
Смит в IV лекции, - что в точности соответствуют
представлениям народа о святости и обеспечивают
неприкосновенность идолов, святилищ,
жрецов, вождей – одним словом, лиц и предметов,
принадлежащих богам и служащих их почитанию,
мы находим и другую разновидность этого
института, который в семитской среде
имеет аналогии в установлениях о ритуальной
нечистоте. Женщина после родов, человек,
прикоснувшийся к трупу и т.д. на время
табуируются и изгоняются из человеческого
общества; подобным же образом в семитских
религиях эти лица объявляются нечистыми.
В последнем случае табуированный не считается
святым: он не допускается к святилищу,
ему запрещен любой контакт с другими
людьми… Во многих первобытных обществах
различие между этими двумя видами табу
почти незаметно, и даже у более развитых
народов понятия святости и нечистоты
зачастую идут рука об руку (Robertson Smith, pp.
152-53).
В приложении ко второму изданию «Лекций» (1894) под названием «Holyness, uncleaness and taboo» [Святость, нечистота и табу] Робертсон Смит, приведя еще ряд примеров этой двойственности (среди прочего – запрет на вкушение свинины, который «в наиболее развитых семитских религиях представляет собой своего рода ничейную территорию между нечистым и священным»), приходит к убеждению, что невозможно «отделить представления семитов о священном и нечистом от института табуирования» (Ibid., p. 452).
Характерно, что к числу проявлений
этой двойственной природы
Как только эта теория двойственности священного была сформулирована, она распространилась, не встречая ни малейшего сопротивления, на все поле гуманитарных наук – словно европейская культура впервые открывает для себя возможность подобного явления. Спустя десять лет после «Лекций» такой классический для французской антропологии труд как «Essai sur le sacrifice» [Очерк о жервтоприношении] Юбера и Мосса (1899) открывается тезисом о «le caractère ambigu des choses sacrées, que Robertson Smith avait si admirablement mis en lumière» [двойственной природе священных предметов, которую так хорошо охарактеризовал Робертсон Смит] (p. 195). В появившемся шесть лет спустя втором томе «Völkerpsycologie» [Народной психологии2] Вундта категория табу обозначает именно изначальную неразличенность священного и нечистого, характерную для самых ранних периодов человеческой истории: то смешение почтения и страха, которое Вундт характеризует формулой «священный ужас» - формулой, которую в дальнейшем ожидает столь блестящая судьба. Лишь впоследствии, когда, согласно Вундту, господство древнейших демонических сил уступает место власти богов, изначальная двойственность священного сменяется четким противопоставлением священного и нечистого.
В
1912 г. дядя Мосса Эмиль Дюркгейм публикует
работу «Formes élémentaires de la vie religieuse» [Элементарные
формы религиозной жизни], в котором целая
глава посвящена «двойственности понятия
священного». В этой главе он разделяет
«религиозные силы» на две противостоящих
друг другу группы: благосклонные к людям
и враждебные им:
Нет
сомнений, что чувства, внушаемые теми
и другими, не идентичны: одни вызывают
почтение, другие – отвращение и ужас.
Однако, так как формы поклонения в обоих
случаях те же самые, чуства также не должны
разниться между собой по природе. В действительности
ужас в религиозном смысле, как и страх,
внушаемый злыми духами, не лишены некоторых
черт почтительного отношения... Чистое
и нечистое суть не два различных рода,
а два аспекта того же одного рода, который
включает в себя все священное. Есть два
вида священного, fas и nefas, однако между
этими двумя противоположными формами
нет разрыва, и тот же самый предмет может
переходить от одного к другому, не меняя
своей природы. Посредством чистого появляется
нечистое и наоборот: двойственность священного
состоит именно в возможности этой трансформации.
(Durkheim, pp. 446-48)
В этих строках можно видеть один из этапов процесса психологизации религиозного опыта («отвращение» и «ужас» из приведенного выше отрывка суть лишь отражение того отвращения, которое европейская буржуазия испытывала перед лицом религии), который достигнет апогея несколько лет спустя в марбургской теологической щколе, а именно в работе о священном Рудольфа Отто (1917)3. В этом определении священного, которое отныне становится синонимом всего темного и неопределенного, приходят к согласию теология, совершенно утратившая опыт божественного откровения, и философия, забывшая о научной строгости в угоду чувствам. Религиозное всецело принадлежит к сфере психологических эмоций и имеет дело исключительно с такими вещами, как экзальтированность и священный трепет – вот те банальности, которым неологизм «нуминозный» придал наукообразный вид.