Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Октября 2009 в 03:10, Не определен
История русской литературы ХХ века
Приведенный пассаж из суждений замечательного философа и богослова, на наш взгляд, может служить главным ключом и основным ориентиром в понимании важнейших идей, заложенных в «Пирамиде» Л.Леонова: его мыслей о Боге, чуде, Церкви, религиозно-нравственном каноне народной жизни и, конечно же, о естественном и естестве и несет в себе традиционные воззрения на понимания христианства. В полном соответствии с философией природы В. Зеньковского мы находим представление о природе, естественном и красоте и в романе Л. Леонова.
По мнению В.С.Федорова, природа в романе писателя играет двойную роль и имеет двойную оценку: как самоценное земное естество и как отблеск Божественной благодати, то есть это не отходит от канонов христианства. Так, в одном из эпизодов отец Матвей, еще не совсем утративший ощущение чуда Божественной благодати, любуется появившейся перед его глазами «девственной красотой» топи, которая была полна «чистейшей апрельской сини». «Видать, - размышляет Матвей, - и самосвалы остерегались ее из опаски ухнуть в глубь небес аж до самой Андромеды!»56. Писатель отдельными штрихами пейзажа - «просвет на восток», «чистейшая синь», «глубь небес» и т. д. - тонко показывает читателю, что подлинная красота естества, красота природы только та, которая дается нам свыше. Образ голубого, синего или чистого неба, проходящий через весь роман, - это символ как бы открытых объятий Всевышнего, небесного Отца, ждущего домой своих заблудших на Земле сыновей57.
Через природу автор романа не только демонстрирует нам ориентир в двойной бездне «верха и низа», не только характеризует героев, но и отчетливо показывает иерархическое отношение между природой и человеком. Подводя итог духовному падению отца Матвея и всех старофедосеевцев, уже в конце «Пирамиды» Л. Леонов констатирует: «Так все глубже закапывался отступник в непроглядное забвенье, где и материнской нежностью становилось его не достать. С той поры так и не удалось вернуть домику со ставнями прежнее архаическое благообразие, каким он был отмечен в пору надежд. Щемящее чувство пронзенности прочно угнездилось в старофедосеевцах, так что и в ясную погоду сумерки стояли за окном»58. Да и сам отец Матвей признается: «Я утратил смысл жизни, и солнце светит вполнакала»59. Писателю важно показать, что не природа выше человека, а человек выше природы, когда он наделен Божественной благодатью. Человек же безблагодатный, по Л. Леонову, - это отступник от высшей правды, запутавшийся в самом себе, не сумевший в поисках истины «совлечь себя».
Красота сама по себе, природа без высшего смысла жизни, ее освещающего, для автора «Пирамиды» чистого рода шиллеровщина. Поясняя героине произведения Юлии, что такое любовь, режиссер Сорокин, без смущения приведя в пример поведение паука, декларирует: «Природа не случайно совместила органы любви с органами пищеварения». На что Юлия ему многозначительно замечает: «Вот откуда вы почерпнули свой цинизм - из мира природы»60. Писатель последовательно проводит важную для него мысль, что природа не может служить сама по себе критерием ни высшей красоты, ни морали, ни религиозной истины.
Интересен в романе и эпизод с кошачьими лапками - растением, которое встретилось на пути Дуни и бывшего ангела Дымкова во время их заключительной встречи. Прелестные, «суховатые, бледно-розовые соцветия» так восхитили девушку, что она, припав к ним и как бы махнув рукой на все сопутствующие жизненные невзгоды, пишет автор, «вдруг с нежной гордостью за все равно», как бы еще раз убеждая себя, проговорила: Все равно хороший мир» - и затем спросила Дымкова: «Найдется ли у них там, в пучине несовершившихся времен, хоть одна такая же, и тоже без запаха, милая малость, чтобы захотелось вернуться сквозь сто тысяч лет пути ради единственного к ней прикосновенья?» Однако ответа девушка не услышала. «Ужасный вихрь» перед отлетом Дымкова чуть не опрокинул ее. И «некогда стало спрашивать», читаем в романе, «что собирался он делать простертой рукой - Дунины цветики благословить на прощанье или на ощупь исследовать предвестно напрягшееся пространство»61.
Как считает Т.М. Вахитова, приведенный фрагмент произведения вызывает немало вопросов. Во-первых, перед кем это «с нежной гордостью», презрев земные печали, любовалась Дуня кошачьими лапками? Конечно же, перед Дымковым, перед его как бы уже не настоящим чудесным миром, ради которого она уже никогда не променяла бы даже «милую малость» полюбившегося растеньица. Отсюда и вышеприведенный вопрос к Дымкову был чисто риторического порядка. Дуня теперь отказывала в какой-либо ценности тому миру, который олицетворял собой Дымков62.
Любомудров считает, что размышления Л. Леонова о природе до мельчайших деталей подкрепляются образной и художественно-стилевой тканью произведения. Так, казалось бы, в простой и незамысловатой на первый взгляд повествовательной фразе, описывающей жилище ангела, мы читаем: «отлогий праздничный поток заката врывался сюда сквозь древесные изреженные по осени ветви над окном, утверждая бесценное благо даже исподнего бытия. И тут где-то на краешке сознания успокоительно мелькнуло у Дуни, что тот же оранжевый, тягучий, и как примиренье с вечностью в молитве упоминаемый тишайший свет вечерний теплится теперь и дома, на могильных плитах старофедосеевского погоста»63.
В этом фрагменте как в капле воды вырисовывается не только отношение героини романа Дуни к природе и Богу, но и отношение к ним самого Л.Леонова. «Праздничный поток заката», по словам автора, не просто был для Дуни «бесценным благом» даже исподнего бытия, но и являлся самой божественной благодатью, в которой Дуня находила «примиренье с вечностью», оправдывая свое крамольное сравнение тем, что и «в молитве упоминаемый тишайший свет вечерний теплится теперь и у ее дома». Действительно, в церковном гимне «Свете Тихий», о котором вспоминала Дуня и который поется во время вечерни или всенощного бдения, есть слова и о «свете вечернем», но не как об условии примирения с вечностью здесь на земле, как полагает Дуня, а только как об отблеске «славы Бессмертного Отца Небесного, Святого, Блаженного» Иисуса Христа! Еще очевидней именно эта мысль автора проступает тогда, когда мы сравниваем вышеприведенный гимн с родственным ему, наполненным поэзией старорусского песенного слова стихотворением А.С.Хомякова «Вечер. Свете тихий» («Вечерняя песнь», 1853), гениальный образ которого «Свет Невечерний», антонимичной аллюзией противостоящий «свету вечернему», уже открыто нам говорит не просто о вечернем закате, а о Господе и его божественной мудрости. Любопытно, что именно это стихотворение А. С. Хомякова стало своего рода «музыкальным императивом» для книги известного философа и богослова С.Н.Булгакова «Свет Невечерний. Созерцания и умозрения», изданной в Москве в 1917 году, о существовании которой, без сомнения, знал Л. Леонов. В предисловии к этой книге С. Н. Булгаков провидчески скажет о том, о чем вновь, исходя из опыта уже всего XX века, будет говорить в своем романе «Пирамида» Л. Леонов. «Осознать себя со своей исторической плотью в Православии и через Православие, постигнуть его вековечную истину через призму современности, а эту последнюю увидеть в его свете, - писал С. Булгаков, - такова жгучая, неустранимая потребность, которая ощутилась явно с 19 века и чем дальше, тем становится острее»64. Еще более в леоновском духе, в плане главных идей «Пирамиды», звучат слова выдающегося представителя «серебряного века» русской литературы Вяч. Иванова, сказанные им в 1911 году на торжественном заседании Московского религиозно-философского общества, посвященном памяти В. С. Соловьева. «Труднейшее постижение для русской интеллигенции (и в этом, по-видимому, может, трагическая вина ее так называемой «оторванности» от народной души), - говорил Вяч. Иванов, - есть ясное уразумение идеи Церкви».
Подобно словам «естественное» и «естество», постоянным рефреном по всем страницам романа проходят и другие однокоренные ключевые слова «чудо», «чудесные», «чудеса», «Мир чудес». Очевидно, что автор «Пирамиды» вкладывает в них какой-то особенно значимый, важный смысл. Мы уже говорили, что «чудо» вместе со всеми остальными опорными лексическими вехами романа, как и положено в наважденческом мире фантомов и миражей, имеет двоящийся, мерцающий, антиномический смысл. Именно это чудо, по мысли Л. Леонова, является самым важным и необходимым условием для восприятия подлинной веры, для появления не лицедейского, псевдоправославного, а настоящего религиозного чувства.
Писатель, как и в случае с «естественным» и «красотой», нам показывает, что «чудо», будучи в народном представлении синонимом Бога и веры, не только является самым необходимым элементом, своего рода «реле», удерживающим в устойчивом состоянии всю систему духовной жизни нации и человека, но и обусловлено, прежде всего, правильным, здоровым мировоззрением самого человека. «Без этой национальной живинки, - пишет Л. Леонов, - любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое»65. «Сердце Дунино дрогнуло в предчувствии», читаем в «Пирамиде», «что с крушением ее мечты, обусловленным дымковской гибелью, в мире выключалось, гасло, выходило из строя еще одно, совсем крохотное реле, из тех, которыми обеспечивается устойчивость громадной, никем не подозреваемой системы в целом»66. «Вряд ли случайным совпадением, - поясняет автор, - объяснялась странная одновременность дымковского затухания и как раз к началу осени обозначившегося Дунина выздоровления. Не в нем ли и коренилась причина, почему при очевидных преимуществах чуда Дуня предпочла естественный ход вещей»67. Автор «Пирамиды» внимательному читателю дает ясно понять, что любовь Бога к человеку не может быть односторонней и «чуда» никогда не произойдет там, где нет настоящей любви к Богу, настоящей преданности в вере в него самого человека, ибо, кто действительно любит Бога, не будет требовать того, чтобы Бог любил его.
Для того чтобы уяснить возникшую проблему, необходимо вспомнить, что христианское служение уже с давних времен исторически проявлялось по-разному. «Господь, - писал аскетический подвижник восьмого века Святой отец Исаак Сирин, - оставил себе одних для служения Ему посреди мира и для попечения об Его чадах, других избрал для служения перед Ним». «Когда придет тебе помышление вдаться в попечение о чем-либо по поводу добродетели, отчего может расточиться тишина, находящаяся в твоем сердце, - объясняет Исаак Сирин, - тогда скажи этому помышлению: хорош путь любви и милости ради Бога, но и я ради Бога не желаю его»68. Более трех столетий назад, когда в русском обществе отчетливо сложились и благополучно сохранились до наших дней три основные формы православного самосознания. Это православие черное (монашеско-монастырское), православие белое (священническо-церковное) и православие, которое можно обозначить как православие народное. Сам термин «народное православие» в различных модификациях давно используется как рядовыми священниками и богословами, так и иерархами русской православной Церкви, все чаще мы встречаем его и в трудах светских ученых.
По мнению ученых исследователей, все три формы православия, объединяемые верой в Творца, в Иисуса Христа и традиции русской религии и культуры, легитимны и равноправны. Различие же между ними связано не с истиной или ложью, например, народного православия по отношению к православию белого или черного духовенства, а с Богом и человеком избранной для каждого верующего христианина, по словам Исаака Сирина, той или иной формой духовного служения. Поэтому приходится признать несостоятельными попытки некоторых исследователей отделить от православия А. Пушкина, А. Блока, С. Есенина, Л. Леонова и многих других писателей за их якобы непростительную ересь и богохульство. Нужно только иметь в виду, что речь здесь должна идти о православии народном, в котором может быть позволительна духовная слабость, невольный грех, или невольная ересь, но с обязательным последующим покаянием. Незадолго до смерти часто и много грешивший Есенин, которого, кстати, хорошо знал Л.Леонов, как православный человек, в одном из своих стихотворений покаянно писал: «Чтоб за все за грехи мои тяжкие, / За неверие в благодать, / Положили меня в русской рубашке / Под иконами умирать» («Мне осталась одна забава», 1923).
Однако, размышляя над верованием широких народных масс, которое мы обозначили как народное православие, автор «Пирамиды» ни на минуту не забывает и о строгом каноническом православии. Показывая богоборческую, еретическую философию своих героев, писатель все время отмечает ее пагубную, разрушительную направленность, демонстрирует неблагополучие и в среде людей, казалось бы, непосредственно призванных защищать святые каноны христианской религии. Так, отец Матвей свою обязанность священника видит в том, чтобы «обелить очевидное бессилие небес», похожее, по его мнению, «на прямое попущение заведомому злодейству», его смущали «кое-какие явления», якобы внешне порочащие «логику Божественного промысла», что, однако, по его разумению, не означало крушение веры, а лишь подчеркивало «несовершенство наших знаний о Боге»69. Очень тактично, не назойливо, но с неизменным постоянством и твердостью, рассчитывая на совместную духовную работу, писатель через суждения своих героев дает не систему опровержения (это он предоставляет сделать читателю), а только свою оценку богоотступничества во всех его разновидностях. Так, по поводу вышеприведенных рассуждений отца Матвея в начале повествования он говорит, что это «коварные» и с «канонической точки зрения» рискованные «мыслишки». В другом месте произведения, уже в самом его конце, о «коварных мыслишках» отца Матвея писатель скажет еще прямее и резче как о «неточной и блудливой философии» старофедосеевского священника70. Для писателя очевидно, что самоуспокоительная фраза отца Матвея о том, что, мол, его рассуждения не означают крушение веры, а лишь подчеркивают «несовершенство наших знаний о Боге», - это только слова. Святой отец начисто забывает, что вопрос о том, «что есть истина», это вопрос не Христа, а Пилата. И, следовательно, его спекулятивные рассуждения - это лишь отложенный путь к расхристосанности и в конечном итоге к полному богоотступничеству. Главная ошибка «ересиарха»71, так называет писатель отца Матвея, была в том, что он перестал опираться на духовные традиции предков, на «детскую веру», на чудо христианского таинства и вместо этого избрал для себя куцую опеку рассудка, в тесноте которого, по словам создателя «Пирамиды», ютились его «совесть и вера».