«Красавица мира» Женская красота у Гоголя

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 04 Апреля 2011 в 16:59, реферат

Описание работы

Гоголь начал свой путь в литературе фантазией под названием «Женщина» (1831) и заканчивал путь письмом «Женщина в свете» (1846) уже в составе «Выбранных мест из переписки с друзьями». Это как рама – два пограничных текста как рама, внутри которой в немалом количестве жгучие женские образы населяют творчество Гоголя.

Файлы: 1 файл

курсовая.docx

— 47.22 Кб (Скачать файл)

«Красавица мира»  Женская красота у Гоголя 

Гоголь начал свой путь в литературе фантазией под  названием «Женщина» (1831) и заканчивал путь письмом «Женщина в свете» (1846) уже в составе «Выбранных мест из переписки с друзьями». Это  как рама – два пограничных  текста как рама, внутри которой  в немалом количестве жгучие женские  образы населяют творчество Гоголя. Речь, понятно, не о Коробочке, хотя и она  представляет собой выдающуюся фигуру в женском мире Гоголя, который  широк и включает в себя и тётушку  Шпонь—ки, и обеих приятных дам  «Мёртвых душ»; но мы сейчас имеем в  виду особый гоголевский феномен  и как бы особую зону творчества, мы имеем в виду тот ряд женских  фигур, которые все у Гоголя получают однообразный титул красавиц – от Оксаны в «Вечерах на хуторе» до Аннунциаты в «Риме», с двумя панночками в «Тарасе Бульбе» и «Вии»  и лжеперуджиновой Бианкой в  «Невском проспекте» в центре ряда. Вводятся в каждом случае эти фигуры обстоятельными и красочными (как  бы даже раскрашенными) – и достаточно однообразными тоже, словно особым образом типовыми – физическими  портретами, и это всякий раз не просто женский портрет, но «неслыханная красавица» («Рим» – III, 248). Гоголь словно штампует их из текста в текст; и  всякий раз – «не описание, а  апофеоз», как ещё В. И. Шенрок заметил.[207] «Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши чёрные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым  потопом блеска. Таковы очи у альбанки Аннунциаты» (III, 217). 

Очи (конечно, не просто глаза) и вообще живые черты портрета тонут в этом потопе блеска и в  риторической пышности описания. У  Гоголя, как на картине Брюллова в его описании, «женщина блещет» (VIII, 111) и ослепляет, так что трудно её рассмотреть в отдельных чертах. Гоголь кажется удивительно архаичным  художником именно как портретист красоты: в зрелой уже поре XIX столетия он, кажется, следует вековым риторическим штампам[208] – и можно было бы этому  лишь удивляться, как удивлялись и  удивляются, если только читать соответствующие  места у Гоголя, как бы их отключая от гоголевского энергетического поля и его, так сказать, центральной  нервной системы. 

В гоголевской критике  так и читали чаще всего – отключая портрет от поля – и удивлялись слабости гения, обличающей роковую  его неспособность изобразить прекрасное. Эти упреки по части гоголевских  красавиц сложились в некое общее  место. «Прекрасная женственность  у него теоретична, литературна (…) мертва, как мёртвая красавица  „Вия“» – писал Ю. Айхенвальд.[209] И многие вместе с ним. 

Интереснее отнесся  к этой слабости гения Василий  Розанов, он даже поставил гоголевскую  красавицу в центр своего пристрастного  понимания Гоголя. Розанов, собственно, и сформулировал общее место, он первый в 1891 г. сказал, что прекрасная женщина Гоголя безжизненна и  ходульна, но, так сказать, гениально—ходульна; парадоксальным образом он усмотрел в этих слабостях гения особенно выразительный знак странной силы этого  гения. Розанов увидел красавицу  Гоголя не на периферии, а в самом  центре гоголевского мира, и связал в проблемную пару роскошную Аннунциату и Акакия Акакиевича как два полюса, два предела этого мира.[210] По этому случаю он сформулировал общий  гоголевский закон, который в  том, что автор «все явления и предметы рассматривает не в их действительности, но в их пределе».[211] Розанов начал тем самым на исходе гоголевского столетия пересмотр репутации Гоголя как доброкачественного реалиста, и в пересмотре этом ослепительный женский образ у Гоголя был эффектным примером и аргументом. Не в действительности, а в пределе – совсем иную картину мира Гоголя увидел Розанов – как мира действующих энергий, а не предметов самих по себе и не действительности самой по себе. Эти гоголевские энергии Розанов расценил как энергии злокачественные и построил свою известную концепцию отрицательной роли Гоголя в русской литературе: явление Гоголя исказило путь литературы и отклонило, словно сбило её с пути, с магистрального пушкинского пути; но формулу метода Гоголя при этом Розанов открыл.[212] И в том числе дал ключ к пониманию гоголевской красавицы, и ключ этот можно даже назвать философским. 

Ключ в том, что  гоголевская красавица это сильная, высоковольтная, скажем так, фигура в  гоголевском энергетическом поле, фигура под током, и однообразные описания её красоты весьма и весьма заряжены этим полем – это никогда не спокойные, нейтральные описания, но всегда подёрнутые напряжением гоголевской  реальности в целом. И атрибуты и  даже шаблоны гоголевских красавиц тоже заряжены этим полем. 

Из атрибутов этих стоит назвать лишь несколько. Это  необычайная, снежная белизна лица и членов красавицы («яркая, как заоблачный снег, рука» – III, 28) – это, можно  сказать, небесный, «заоблачный» ориентир прекрасного образа, но и холодный, как бы абстрактный, безжизненный признак  его; затем – ресницы и усмешка, но это уже черты драматически острые, повышенно беспокойные, которые  словно колют и жгут и в которых  дремлет беда – «длинные, как  стрелы, ресницы» у обеих панночек в повестях исторической и фантастической (II, 102, 188) и «усмешка, прожигающая  душу» (1, 154[213]) – невыразимо приятная, как сказано тут же, но она прожигает  душу; наконец, особое пристрастие, не одного критика вводившее в смущение, к чувственным описаниям обнажённой женской ноги – и не просто обнажённой женской ноги, но самого процесса её обнажения. Такие разные, словно бы вверх и вниз устремлённые атрибуты, но и второй из них, смущающий, тоже двоится. Диапазон описания – от ноги античной Алкинои в «ослепительном блеске» в той самой первой фантазии «Женщина» (VIII, 146) и наследующей  ей через годы «античной дышущей  ноги» современной римлянки Аннунциаты (III, 217) – до петербургской картинки в витрине, на которую остановился  зачем—то посмотреть Акакий Акакиевич  и на которой «какая—то красивая женщина (…) скидала с себя башмак, обнаживши таким образом всю  ногу очень недурную…» (III, 159). В ослепительном  блеске и в мутной пошлости –  но это та же женская красота в  таком вот рискованном проявлении. Пристрастие к чувственным описаниям  женской ноги (примеры можно умножить, и их все помнят) наводило истолкователей на нехорошие мысли о личной психопатологии автора описаний, и мы имеем в  гоголевской критике такие характеристики, как «трепет нездорового сладострастия»[214] в подобных описаниях – или  ещё посильнее: среди имён поэтов и философов, не чуждых эротической  эстетике – Бодлер, Владимир Соловьёв, Блок, – «ни у кого нет этого  раскалённо развратного бешенства, кроме… Гоголя».[215] 
 

Гоголь был человек  необычный, и не только биографически, но и творчески он провоцирует, в  объяснение его поэтики, и особенно «женской» его поэтики, на психоаналитические и психопатологические раскопки в недрах его чудовищной личности, в том числе в «сексуальном»  его «лабиринте» (С. Карлинский); но мы уклоняемся совершенно от этой линии  объяснений как не дающей всё—таки именно настоящего объяснения артистической  силы и острого нерва его портретов  красавиц, в том числе и в  рискованных проявлениях; потому что  есть в них именно некий сверхличный  нерв, укоренённый в самых глубоких, «последних» гоголевских глубинах. И в самом деле ведь эта нога в обоих случаях – блистающей Аннунциаты и уличной картинки –  это женская нога не в её обычной  действительности, а, говоря по-розановски, в пределе, как бы по смысловой  вертикали в пределе верхнем  и нижнем, в тех двух предельных мирах – Аннунциаты и Акакия Акакиевича, которые Розанов как гоголевский  объём связал в единое целое (и  оба мира примерно в то же время  возникли как не сходящиеся параллельные линии на переходе к позднему Гоголю в конце 30–х – начале 40–х годов). И мы читаем подобные описания как  заключающие в себе свидетельство  о положении красоты в человеческом мире и о размахе противоречий и превращений, проникающих этот безбрежный мир красоты, это «открытое  море красоты», если вспомнить по случаю Гоголя слово Платона («Пир», 210d). 

Заглавие настоящего этюда взято из текста повести  «Невский проспект», из драматического её места, где описан притон, куда красавица  привела художника: «Тот приют, (…) где  женщина, эта красавица мира, венец  творения, обратилась в какое—то странное, двусмысленное существо (…) и уже  перестала быть тем слабым, тем  прекрасным и так отличным от нас  существом» (III, 21). 

«Красавица мира»  – это сказано странно по—гоголевски. Это не просто сказано, это одна из плотных формул его языка, из формул его артистической метафизики. Мир, красота и женщина – три  предельные категории мысли художника  срослись в сверхплотное вещество этой формулы, которая ведь только из этих трёх предельных слов—концептов, поставленных в нужных автору поворотах, и состоит. Не только женщина—красавица –  сверхгероиня этих слов, но сама красота  мира в явлении женщины, красота  мира как женская красота. Сквозная тема Гоголя, прошедшая от «Женщины»  до «Женщины в свете», где будет  сказано уже автором «Выбранных мест»: «Красота женщины ещё тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, – даже и таких, которые ко всему  бесчувственны и ни к чему неспособны» (VIII, 226). 

Развенчанная «красавица мира» на панели Невского проспекта  является на середине этого гоголевского пути. Она развенчана фабулой повести, но в сюжетном её средоточии, в цитированной драматической фразе, она остаётся нетронутой и незапятнанной. Заметим  в тексте повести, что и сам  Невский проспект во всей его мужской  словесной оформленности и государственном  как бы достоинстве тоже – красавица: «Чем не блестит эта улица—красавица  нашей столицы!».[216] Блестит –  как «женщина блещет» у Гоголя. Такие словесные повороты недаром  у Гоголя – простое сравнение  у него на грани метаморфозы. Проспект—красавица – комплимент двусмысленный. В повести, собственно, два субъекта, оба как  некие сверхгерои – Невский проспект и красавица мира. Они сближаются превращением первого тоже в красавицу, но они при этом теряют свой пол  в сюжете и в тексте: мужественный субъект обращается сам в сомнительную красавицу, а красавица перестаёт быть «так отличным от нас существом» (или ещё для неё есть сильное слово у Гоголя – «иное творенье Бога»: II, 103). Они обменялись полами; проспект обернулся панелью. А панель как сценическая площадка и место встреч с обманной красотой – сама олицетворяется как подобная же, обманная красота. Невский проспект как панель, панель как красавица, красавица как панель. «О, не верьте этому Невскому проспекту!» (III, 45) 

И однако – «красавица мира» сияет среди обмана. О  встреченной незнакомке сказано, что  это существо, «казалось, слетело  с неба прямо на Невский проспект». Восторженный внутренний голос художника  и знающий голос автора смешались  в этом двусмысленном сообщении, но и в нём не только обман. В  обманном юморе этой фразы есть и  серьёзное сообщение о том, что  в самом деле есть путь красоты  прямо с неба на Невский проспект. Как бы «кеносис» красоты на Невском  проспекте с такими вот превращениями. Но и в этой разоблачаемой красоте  независимо от сюжета разоблачения скрывается тайна, та самая, о которой будет  сказано в «Женщине в свете». Это  и подтверждается в тексте от автора: «Красавица, так околдовавшая бедного  Пискарёва, была, действительно, чудесное, необыкновенное явление». Бог и ей, по Гоголю, повелел быть красавицей, но она не исполнила повеления. Но красавица мира и в фабуле повести  к фабуле этой не сводится. Красавица  мира светится в жалкой деве Невского проспекта. 

Женщина уже в  «Женщине» была названа «языком  богов», а также «бессмертной идеей», «поэзией» и «мыслью». На неё такая  сразу возложена мировая нагрузка и миссия. «Она поэзия! она мысль, а мы только воплощение её в действительности» (VIII, 145–146). Произносит здесь это  у Гоголя сам древний Платон, облитый  при этом «сиянием». Женщина –  это идея—посредница между богом  и «мужским» юдольным миром, т. е. София—художница в романтической  интерпретации.[217] При этом тема зачаточного  сюжета отрывка – это её человеческая измена влюблённому юноше, упрекающему  за это богов – за создание женщины (что в христианском сознании читателя переносится на сюжет создания Евы  – завязка всей истории человечества). Факт измены не отрицается, но и не судится: устами божественного Платона божественная женская красота со всей её мифологически  изначальной изменчивостью признаётся не подлежащей нравственному суду; ревность юноши гаснет, потому что  можно ли ревновать идею? Идеей  женщины гасится и сюжет, сюжета нет, а только апофеоз; измена женщины  и ревность юноши составляют завязку  сюжета, но сюжетом не становятся; идея не приходит в столкновение с сюжетом. 

В «Невском проспекте» между тем происходит именно это. Начинаются приключения идеи с сюжетом. Идея («женщина», «красавица мира») вводится в реальный земной, человеческий, городской  сюжет, что даёт катастрофу и порождает  двоение идеальных понятий –  женщины, красоты. Мистическая красавица  мира чудовищно соединяется с  безобразием речи и жестов живой  красавицы на проспекте. Двоится  в тексте самое слово – «красавица», превращаясь в один из самых острых признаков той повсеместной гоголевской  омонимии мира, которая этот мир  отличает (вплоть до красавицы, которую  заказал художнику персиянин  – торговец опиумом: «только нарисуй  мне красавицу (…) чтобы хорошая  была! чтобы была красавица!»). 

На Невском проспекте  разыгрывается платонический по своим глубинным истокам сюжет  погони за красотой – т. е. погони за женщиной как погони за красотой, –  а раздвоение фабулы на истории Пискарёва  и Пирогова побуждает вспомнить  о двух платоновских Афродитах –  небесной и площадной, всенародной. 

Однако не только в этом внешнем, возможно, сближении, поскольку оно лежит на поверхности, платонический фон петербургской  повести Гоголя. В ней работают такие ключевые в мире Платона  категории, как цель и подобие, наконец, тот самый предел, который Розанов  открыл как закон мира Гоголя. Предел – платоническое понятие как  определение главного у него –  идеи: Платон «толкует идею вещи как  предел её становления» – читаем мы в комментарии А. Ф. Лосева к «Пиру».[218] 

Несомненно, явление  риторического Платона в «Женщине»  недаром – и, несомненно, недаром  именно во главе этой темы. Но условный Платон «Женщины» – это одно, а глубинное присутствие истинных платонических интуиций в «Невском проспекте» – другое. Имя Платона  помянуто у Гоголя также в «Ганце Кюхельгартене» и в более поздней  журнальной заметке. Но исследователями  в последнее время открыто  его растворённое присутствие и  в составе главной прозы Гоголя; а в ней Платон отразился не только как умозрительный ум, но и, конечно, как яркий художник. «Поэтому отголоски платоновского влияния  логично было бы прослеживать в живой  образной структуре гоголевских  сочинений».[219] В работах Е. А. Смирновой  и М. Вайс—копфа убедительно было вскрыто отражение колесницы  душ из «Федра» в чичиковской  тройке;[220] в петербургских же повестях платоновское присутствие ещё, кажется, не изучено. Вообще же пути проникновения  философской традиции в мир такого автора, как Гоголь, в широте своей  неуследимы, при всей доступной информации об источниках; это вопрос из области, которую С. С. Аверинцев в своей  давней работе о Софии—Премудрости  в киевском храме назвал «высшей  математикой гуманитарных наук»:[221] вся традиция за спиной, и она  транслируется и усваивается  иногда путями уследимыми, а чаще неуследимыми. 
 

Информация о работе «Красавица мира» Женская красота у Гоголя