Автор работы: Пользователь скрыл имя, 09 Декабря 2009 в 15:41, Не определен
характеристика романа по нескольким позициям
Уже первая глава
«Приглашения на казнь» насыщена авторефлексивными
фрагментами, создающими рамочную конструкцию
«текста в тексте». Второй абзац романа
неожиданно заставляет читателя будто
увидеть в зеркале текста себя самого
с раскрытой книгой: «Итак — подбираемся
к концу». На следующей странице Цинциннат
на глазах читателя пытается преодолеть
синтаксические затруднения, записывая
свою первую дневниковую фразу. Здесь
же — очень важная предметная деталь —
«изумительно очиненный карандаш, длинный,
как жизнь любого человека, кроме Цинцинната...».
Длина карандаша будет пропорционально
уменьшаться по ходу повествования.
Эстетические
принципы героя романа (и его автора)
раскрываются не только в прямых автокомментариях,
но и косвенно — через оценку
читаемых Цинциннатом книг. Важнейший
эпизод такого рода — чтение узником романа
«Quercus», иронически названного «вершиной
современного мышления». Из своего рода
читательской аннотации выясняется, что
он представляет собой шестисотлетнюю
«биографию дуба» — статичное мелочное
описание всего происходящего вокруг:
«Автор, казалось, сидит со своим аппаратом
в вышних ветвях Quercus 'а — высматривая
и ловя добычу» (гл. 11). Искусство того
мира, в котором существует герой, представляет
собой доведенный до абсурда натурализм,
своей верностью жизнеподобию маскирующий
отсутствие живого чувства и мысли. Повторяемость,
шаблонность такого «искусства» гротескно
подчеркнута в сцене посещения Цинцинната
родственниками: дед Марфиньки держит
в руках портрет своей матери, «державшей
в свою очередь какой-то портрет» (гл. 9).
Наиболее тонкое
проявление «литературности» в «Приглашении
на казнь» — система литературных
аллюзий. Помимо явных аллюзий, очерчивающих
круг литературной эрудиции героя, в
романе рассыпаны многочисленные уподобления
происходящих событий кукольному драматургическому
действу. Многие из них свободны от сколько-нибудь
отчетливых перекличек с конкретными
драматургическими произведениями и
служат созданию общей атмосферы гротескной
театральности. Однако часть подробностей
обладает большей смысловой конкретностью,
соотносясь с наследием русского символистского
театра.
Петербуржец Набоков
в юности был свидетелем настоящего
театрального бума: зрелищные искусства
в России переживали в начале века
небывалый подъем. В апреле 1914 года
в зале Тенишевского училища (того самого,
где учился будущий автор «Приглашения
на казнь») актеры студии В. Э. Мейерхольда
сыграли две лирические драмы А. Блока
— «Балаганчик» и «Незнакомку». Режиссерская
интерпретация пьес отличалась контрастным
сочетанием натуралистической достоверности
в актерских образах — с подчеркнутой
марионеточностью, масочностью персонажей
(использовались цветные парики, приставные
носы и т. д.). Тем самым достигалась смысловая
многоплановость спектакля. Весьма вероятно,
что Набоков был зрителем этого представления.
О наследии А. Блока
а тексте романа заставляет вспомнить
прежде всего одна предметная частность
— плавучая библиотека на городской речке
носит имя «доктора Синеокова» (Синеоков
утонул как раз в том месте, где теперь
располагается книгохранилище). Эта пародийная
аллюзия на стихотворение «Незнакомка»
(вспомните: «...очи синие бездонные // Цветут
на дальнем берегу») — заставляет присмотреться
к отношениям трех главных персонажей
романа. В конце 12-й главы Пьер неожиданно
называет Цинцинната «тезкой». В свою
очередь, Марфинька в сцене последнего
свидания обращается к нему: «петушок
мой».
В мире манекенов-кукол
Цинциннат играет роль балаганного
Пьеро — тоскующего по своей неверной
возлюбленной маленького лирика. Его
двойник-соперник (двойничество подчеркнуто
графической зеркальностью первых
букв их имен — «П» и «Ц») ведет себя
как блоковский Арлекин: в нем бросается
в глаза бой'кость, цирковая ловкость,
развязная говорливость — одним словом,
нагло-преуспевающее начало. Гимнастические
кульбиты, карточные фокусы, шахматная
доска, красные лосины и другие подробности
одежды и поведения Пьера поддерживают
эту ассоциацию. Напротив, Пинциннат-Пьеро
наделен детской внешностью, в отношениях
с Марфинькой он зависим, инфантилен.
В облике Марфиньки гротескно переосмыслены
черты Коломбины и Незнакомки (имя раздваивающейся
героини блоковской «Незнакомки» — Мария
— фонетически напоминает имя жены Цинцинната).
Блоковские отголоски различимы в сцене
ночного визита Цинцинната к городским
чиновникам накануне казни (гл. 17): этот
эпизод рядом деталей перекликается
с «третьим видением» «Незнакомки».
Набоков прибегает
к своеобразной контаминации аллюзий:
объектом скрытой литературной игры
оказывается не отдельная пьеса
Блока, но сама стилистика его «Балаганчика»
и «Незнакомки». Блоковский «шифр»
позволяет понять упоминание героя
о «смерторадостных мудрецах» в сталактитовых
вертепах(гл. 18): это не столько отшельники,
бежавшие в пещеры от мирской суеты (старославянское
значение слова «вертеп» — пещера), сколько
ждущие смерти-избавительницы мистики
в первой сцене блоковского «Балаганчика».
Стоит учесть, что
среди персонажей романа «Лолита»
есть театральная деятельница Вивиан
Дамор-Блок («Дамор — по сцене. Блок
— по одному из первых мужей»). Помимо
анаграммы имени и фамилии
автора романа, этот сценический
псевдоним интересен указанием на
лирическую драматургию поэта-символиста.
Использование
«кукольных» аллюзий — далеко
не самоцельная игра автора и не
пародийное выворачивание блоковских
пьес. Благодаря этой грани повествования
становится отчетливой двойственность
главного героя романа. В мире тюремной
яви — он такая же кукла, как и окружающие
его марионетки. Их общая участь — быть
игрушками в руках неведомого режиссера.
Но есть другая, гораздо более важная ипостась
Цинцинната. Он поэт и своим лирическим
сознанием принадлежит иной — не марионеточной
— реальности.
Языковая ткань
романа. Языковая виртуозность Набокова
признана не только его почитателями,
но и враждебной ему частью литературной
критики и читательской
Главная отличительная
черта мира, в котором живет
герой «Приглашения на казнь» —
полное отсутствие поэтического языка.
Забыто искусство письма, слово деградировало
до простейшего средства коммуникации.
Марионеточные персонажи понимают друг
друга с полуслова: эта метафора реализуется
в тексте (т. е. прочитывается буквально)
в тех эпизодах, когда действующие лица
перестают связывать слова между собой,
ограничиваясь механическим набором грамматических
начальных форм.
Языковая мертвенность
наличного мира в романе проявляется
в тяготении к речевым штампам,
стилистически неуместным просторечиям
(«нонче», «вечор» и т. п.), плоским
каламбурам («смерьте до смерти» и т. п.),
в синтаксических сбоях и — главное —
в неспособности персонажей видеть и
называть новое. «То, что не названо,—
не существует. К сожалению, все было названо»
(гл. 2). Плоский мир допускает лишь однозначность,
полную предсказуемость, механическую
закрепленность значения за словом. Показателен
страх, вызываемый у Марфиньки письмом
Цинцинната: «...Все были в ужасе от твоего
письма... Я — дура, но и я чутьем поняла,
что каждое твое слово невозможно, недопустимо...»
(гл. 18).
Чего же боятся
в словах Цинцинната персонажи романа?
Они страшатся переносного смысла, неожиданных
значений, страшатся присутствующей в
его словах тайны,— одним словом, боятся
поэзии. В лишенном поэзии механическом
мире язык Цинцинната, как и окружающих
его манекенов, скован: герой постоянно
сбивается и заикается. Блестящий образец
«борьбы со словом» — барабанная дробь
заиканий в записи Цинцинната (начало
18-й главы): «...Это ведь не должно бы было
быть, было бы быть...— о, как мне совестно,
что меня занимают, держат душу за полу
вот такие подробы, подрости... лезут какие-то
воспоминания ».
Однако по мере
того, как Цинциннату удается освободиться
от «держащих душу» пут внешнего
мира и от присущего ему механического
языка,— речь героя чудесным
образом преображается. Она становится
легкой, гармоничной, метафорически насыщенной.
Утончается цветовое и звуковое восприятие.
Так, желтая краска тюремных стен преображается
от освещения: «темно-гладкий, глинчатый»
тон теневых участков сменяется «ярко-охряным»
на перемещающемся отражении окна (гл.
11). Поэтическое воображение Цинцинната
насыщает ритмом пейзажные описания и
картины его прошлой жизни.
Иногда ритмичность
прозаических фрагментов достигает максимума:
прозаическая речь уподобляется стихотворной,
регулируясь равномерным чередованием
ударных и безударных гласных. Вот лишь
два из большого количества примеров метрической
организованности: «и через выгнутый
мост // шел кто-то крохотный в красном,
// и бегущая точка перед ним // была, вероятно,
собака» (гл. 3); «вся гроздь замирала, взлетая;
// пищала, ухая вниз» (гл. 2). Однако еще
чаще ритм создается тонкой сетью образных,
лексических и звуковых повторов.
Ключевую роль
в ритмической композиции текста
играют повторы местоименных наречий
«тут» и «там». Почти все фрагменты
записей Цинцинната содержат явное или
неявное противопоставление этих двух
лексических единиц, приобретающих постепенно
значение главных смысловых опор текста.
«Не тут? Тупое «тут», подпертое и запертое
четою «твердо», темная тюрьма, в которую
заключен неуемно воющий ужас, держит
меня и теснит» (гл. 8). В этой записи Цинцинната
ощущение скованности души в тюремной
реальности создается не только развернутой
фонетической имитацией ключевого слова,
но и блестящим обыгрыванием графической
формы букв, составляющих это слово. Как
видим, даже форма букв используется
Набоковым для смыслового углубления
произведения. Мельчайшие лингвистические
единицы — частицы, морфемы, отдельные
звуки, в обычном прозаическом тексте
лишенные самостоятельной значимости,—
в романе получают эту самостоятельность,
семантизируются (получают значение) и
вступают друг с другом в комбинации,
становясь единицами смысла.
Буквы, составляющие
лексическую пару «тут — там», образуют
большую часть скрытого алфавита
или «шифра», при помощи которого поверх
прямых значений слов в романе передается
содержание лирической интуиции Цинцинната.
Важно, что это неведомый для посторонних
(и невидимый при первопрочтении романа)
язык. Более того, сам Цинциннат лишь чувствует,
«преступно догадывается», что ему открывается
некая тайна, что кто-то будто водит его
рукой.
Мать Цинцинната,
которую он почти не знал (мельком
познакомился с ней уже будучи
взрослым), рассказывает ему о
«нетках» — бессмысленных и бесфор
Возможно, изобретатель
этого алфавита — автор «Слова
о тенях», загадочный Пьер Делаланд
из эпиграфа к роману. Но главное в другом:
после невольной подсказки матери Цинциннат
начинает понимать, что окружающий его
мир — кладбище теней, своего рода Зазеркалье,
искаженное до неузнаваемости подобие
подлинной, высшей реальности. «Там, там
— оригинал тех садов... там сияет то зеркало,
от которого иной раз сюда перескочит
зайчик»,— сетует герой в порыве лирического
вдохновения, еще не отдавая себе полностью
отчета в собственных словах (гл. 8). Он
все еще надеется спастись в этом — искаженном,
неподлинном, подлом — мире, поддается
искушению линейной логики, нагружает
смыслом бессмысленное. Но к утру казни
окончательно осознает «тупик тутошней
жизни», понимает, что «не в ее тесных пределах
надо было искать спасения» (гл. 19). Последний
«писательский» жест Цинцинната — перечеркивание
слова «Смерть».
Оглядываясь назад,
Цинциннат видит теперь все то,
чего раньше не замечал: «Все сошлось,—
то есть все обмануло». Вот почему
в финале он перестает быть марионеткой
и сам становится творцом; отвергая
«приглашение на казнь», расстается с
балаганной реальностью. Что же различает
теперь Цинциннат в своих собственных
записях, в лирическом беспорядке заполнивших
все выданные ему бумажные листы? Почему,
попросив напоследок три минуты для последней
записи, он вдруг понимает, что «в сущности,
все уже дописано»? Потому что он по-новому
видит свой текст. Он видит, что его слова-«калеки»
не столь «темны и вялы», как он полагал,
что сквозь внешнюю сумятицу слов проступает
вполне отчетливая мелодия.
Буквы поверх словоразделов
волшебно стягиваются в одно главное слово,
обещающее неподдельное будущее,— слово
«там». А марионеточные создания теряют
свои маски и парики, обнажая плоскую сердцевину
— «тут». Перечитаем, например, сцену игры
Цинцинната с Пьером в шахматы, не забывая
о зеркальном «шифре» прозревшего к финалу
героя (гл. 13). В процессе игры Пьер отвлекает
внимание партнера (и читателя) бойкими
пошлыми разговорами, призывает «много
не думать», упоминает о зеркалах (в предельно
сниженном контексте) и беспрерывно берет
свои ходы назад. Возможная мимолетная
ассоциация с гоголевской сценой (Чичиков
и Ноздрев за шашками) — дополнительная
маскировка главного в тексте. Заканчивается
игра победой Цинцинната, однако Пьер
пытается выкрутиться: «Вздор, никакого
мата нет. Вы... тут что-то... смошенничали,
вот это стояло тут или тут, а не тут...»
После этого он как бы нечаянно смешивает
фигуры.
Цинциннат нарушает
молчание только для того, чтобы
объявить Пьеру мат (он делает это
несколько раз). Речь Пьера обильно
уснащена однотипными словечками «так»,
«так-то», «так-с». При перечитывании
глаз невольно отмечает слова «мат» и
«так»: они выделены и синтаксическими
средствами («Как — мат? Почему — мат?»).
Зеркальная смена направления чтения
этих слов приносит «красноречивые»
результаты: победное слово Цинцинната
— слово «там», а с лица Пьера спадает
маска заключенного, обнажая его истинную
функцию — «кат», т. е. палач. Палиндромы
(т. е. слова-перевертыши) вообще относятся
к числу любимых Набоковым приемов, но
в «Приглашении на казнь» он использует
их с максимальным эффектом.