Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Октября 2010 в 10:33, Не определен
Особенности культуры «серебряного века»
Акмеисты любили производить свою генеалогию от символиста Ин. Анненского и в этом они, несомненно, правы. Ин. Анненский стоял особняком среди символистов. Отдав дань раннему декадентству и его настроениям, он почти совсем не отразил в своем творчестве идеологии позднего московского символизма и в то время, как Бальмонт, а за ним и многие другие поэты-символисты заблудились в “словесной эквилибристике” , — по меткому выражению А. Белого, захлебнулись в потоке бесформенности и “духа музыки” , залившем символическую поэзию, он нашел в себе силы пойти по другому пути. Поэзия Ин. Анненского знаменовала собой переворот от духа музыки и эстетствующей мистики к простоте, лаконичности и ясности стиха, к земной реальности тем и какой-то поземному амистичной тяжелости настроения.
Ясность и простота построения стиха Ин. Анненского была хорошо усвоена акмеистами. Их стих приобрел четкость очертаний, логическую силу и вещественную весомость. Акмеизм был резким и определенным поворотом русской поэзии ХХ века к классицизму. Но именно только поворотом, а не завершением — это необходимо иметь все время в виду, так как акмеизм носил в себе все же много черт еще не окончательно изжитого романтического символизма.
В целом поэзия акмеистов
была образцами в большинстве
случаев уступающего
Среди акмеистов особенно был развит культ Теофиля Готье, а его стихотворение “Искусство” , начинающееся словами “Искусство тем прекрасней, чем взятый материал бесстрастней” , звучало для старшего поколения “Цеха поэтов” своего рода поэтической программой.
Так же, как символизм, акмеизм вобрал в себя много разнообразных влияний и в его среде наметились разнообразные группировки.
Объединяла всех акмеистов в одно их любовь к предметному, реальному миру — не к жизни и ее проявлениям, а к предметам, к вещам. Любовь эта проявлялась у различных акмеистов по различному.
Прежде всего мы видим среди акмеистов поэтов, отношение которых к окружающим их предметам и любование ими носит на себе печать того же романтизма. Романтизм этот, правда, не мистический, а предметный, и в этом его коренное отличие от символизма. Такова экзотическая позиция Гумилева с Африкой, Нигером, Суэцким каналом, мраморными гротами, жирафами и слонами., персидскими миниатюрами и Парфеноном, залитым лучами заходящего солнца... Гумилев влюблен в эти экзотические предметы окружающего мира чист по-земному, но любовь эта насквозь романтична. Предметность встала в его творчестве на место мистики символизма. Характерно, что в последний период своего творчества, в таких вещах, как “Заблудившийся трамвай” , “Пьяный дервиш” , “Шестое чувство” он становится вновь близким к символизму.
Во внешней судьбе русского футуризма есть что-то, напоминающее судьбы русского символизма. Такое же яростное непризнание на первых шагах, шум при рождении (у футуристов только значительно более сильный, превращающийся в скандал) . Быстрое вслед за этим признание передовых слоев литературной критики, триумф, огромные надежды. Внезапный срыв и падение в пропасть в тот момент, когда казалось, небывалое доселе в русской поэзии возможности и горизонты.
Что футуризм – течение значительное и глубокое – не подлежит сомнению. Также несомненно его значительное внешнее влияние (в частности Маяковского) на форму пролетарской поэзии, в первые годы ее существования. Но так же несомненно, что футуризм не вынес тяжести поставленных перед ним задач и под ударами революции полностью развалился. То обстоятельство, что творчество нескольких футуристов – Маяковский, Асеев и Третьяков – в последние годы проникнуто революционной идеологией, говорит только о революционности этих отдельных поэтов: став певцами революции, эти поэты утратили свою футуристическую сущность в значительной степени, и футуризм в целом от этого не стал ближе к революции, как не стали революционными символизм и акмеизм оттого, что членами РКП и певцами революции стали Брюсов, Сергей Городецкий и Владимир Нарбут, или оттого, что почти каждый поэт-символист написал одно или несколько революционных стихотворений.
В основе, русский футуризм был течением чисто-поэтическим. В этом смысле он является логическим звеном в цепи тех течений поэзии XX века, которые во главу своей теории и поэтического творчества ставили чисто эстетические проблемы. В футуризме была сильна бунтарская Формально-революционная стихия, вызвавшая бурю негодования и “эпатировавшая буржуа” . Но это “эпатирование” было явлением того же порядка, как и “эпатирование” , которое вызывали в свое время декаденты. В самом “бунтарстве” , в “эпатировании буржуа” , в скандальных выкриках футуристов было больше эстетических эмоций, чем эмоций революционных” .
Исходная точка технических исканий футуристов – динамика современной жизни, стремительный ее темп, стремление к максимальной экономии средств, “отвращение к кривой линии, к спирали, к турникету, Склонность к прямой линии. Отвращение к медленности, к мелочам, к многословным анализам и объяснениям. Любовь к быстроте, к сокращению, к резюмированию и к синтезу: “Скажите мне поскорее в двух словах!” Отсюда – разрушение общепринятого синтаксиса, введение “беспроволочного воображения” , то есть “абсолютной свободы образов или аналогий, выражаемых освобожденными словами, без проводов синтаксиса и без всяких знаков “препинания” , “конденсированные метафоры” , “телеграфические образы” , “движения в двух, трех, четырех и пяти темпах” , уничтожение качественных прилагательных, употребление глаголов в неопределенном наклонении, опущение союзов и так далее – словом все, направленное к лаконичности и увеличению “быстроты стиля” .
Основное устремление русского “кубо-футуризма” – реакция против “музыки стиха” символизма во имя самоценности слова, но слова не как оружия выражения определенной логической мысли, как это было у классических поэтов и у акмеистов, а слова, как такового, как самоцели. В соединении с признанием абсолютного индивидуализма поэта (футуристы придавали огромное значение даже почерку поэта и выпускали рукописные литографические книги и с признанием за словом роли “творца мифа” , -- это устремление породило небывалое словотворчество, в конечном счете приведшее к теории “заумного языка” . Примером служит нашумевшее стихотворение Крученных: Дыр, бул, щыл, убещур скум вы со бу, р л эз.
Словотворчество было крупнейшим завоеванием русского футуризма, его центральным моментом. В противовес футуризму Маринетти, русский “кубо-футуризм” в лице наиболее ярких его представителей мало был связан с городом и современностью. В нем была очень сильна та же романтическая стихия.
Сказалась она и в милой, полудетской, нежной воркотне Елены Гуро, которой так мало идет “страшное” слово “кубо-футуристка” , и в ранних вещах Н. Асеева, и в разухабистой волжской удали и звенящей солнечности В. Каменского, и мрачной “весне после смерти” Чурилина, но особенно сильно у В. Хлебникова. Хлебникова даже трудно поставить в связь с западным футуризмом. Он сам упорно заменял слово “футуризм” словом “будетляне” . Подобно русским символистам, он (так же как Каменский, Чурилин и Божидар) вобрал в себя влияние предшествующей русской поэзии, но не мистической поэзии Тютчева и Вл. Соловьева, а поэзии “Слова о полку Игореве” и русского былинного эпоса. Даже события самой непосредственной, близкой современности – война и НЕП – находят свое отражение в творчестве Хлебникова не в футуристических стихотворениях, как в “1915г.” Асеева, а в романтически-стилизованных в древнерусском духе замечательной “Боевой” и “Эх, молодчики, купчики” .
Одним “словотворчеством” , однако, русский футуризм не ограничился. На ряду с течением, созданным Хлебниковым, в нем были и другие элементы. Более подходящие под понятие “футуризм” , роднящие русский футуризм с его западным собратом.
Прежде чем говорить об этом течении, необходимо выделить в особую группу еще одну разновидность русского футуризма – “Эго-футуристов” , выступавших в Петербурге несколько раньше московских “кубо-футуристов” . Во главе этого течения стояли И. Северянин, В. Гнедов, И. Игнатьева К. Олимпов Г. Ивнов (в последствии акмеист) и будущий основатель “имажинзма” В. Шершеневич.
“Эго-футуризм” имел по существу очень мало общего с футуризмом. Это течение было какой-то смесью эпигонства раннего петербургского декаденства, доведения до безграничных пределов “песенности” и “музыкальности” стиха Бальмонта (как известно, Северянин не декламировал, а пел на “поэзоконцертах” свои стихи) , какого-то салонно-парфюмерного эротизма, переходящего в легкий цинизм, и утверждения крайнего солипсизма – крайнего эгоцентризма (“Эгоизм – индивидуализация, осознание, преклонение и восхваление “Я” ... “Эго-футуризм – непрестанное устремление каждого эгоиста к достижению будущего в настоящем” ) . Это соединялось с заимствованным у Маринетти прославлениием современного города, электричества, железной дороги, аэропланов, фабрик, машин (у Северянина и особенно у Шершеневича) . В “эго-футуризме таким образом, было все: и отзвуки современности, и новое, правда робкое, словотворчество (“поэза” , “окалошить” , “бездарь” , “олилиен” и так далее) , и удачно найденные новые ритмы для передачи мерного колыханья автомобильных рессор (“Элегантная коляска” Северянина) , и странное для футуриста преклонение перед салонными стихами М. Лохвицкой и К. Фофанова, но больше всего влюбленность в рестораны, будуары сомнительного роста, кафе-шантаны, ставшие для Северянина родной стихией. Кроме Игоря Северянина (вскоре, впрочем от эго-футуризма отказавшегося) это течение не дало ни одного сколько-нибудь яркого поэта.
Значительно ближе к Западу, чем футуризм Хлебникова и “эго-футуризм” Северянина, был уклон русского футуризма, обнаружившейся в творчестве Маяковского, последнего периода Асеева и Сергея Третьякова. Принимая в области техники свободную форму стиха, новый синтаксис и смелые ассонансы вместо строгих рифм Хлебникова, отдавая известную, порой значительную дань, словотворчеству эта группа поэтов дала в своем творчестве некоторые элементы подлинно-новой идеологии. В их творчестве отразилась динамика, огромный размах и титаническая мощь современного индустриального – города с его шумами, шумиками, шумищами, светящимися огнями заводов, уличной суматохой, ресторанами, толпами движущихся масс.
В последние годы Маяковский и некоторые другие футуристы освобождаются от истерики и надрыва. Маяковский пишет свои “приказы” , в которых все — бодрость, сила, призывы к борьбе, доходящие до агрессивности. Это настроение выливается в 1923 году в декларации вновь организованной группы “Леф” (“Левый фронт искусства” ) .
Не только идеологически, но и технически все творчество Маяковского (за исключением первых его лет) , так же, как и последний период творчества Асеева и Третьякова, является уже выходом из футуризма, вступлением на пути своеобразного нео-реализма. Маяковский, начавший под несомненным влиянием Уитмэна, в последнем периоде вырабатывает совершенно особые приемы, создав своеобразный плакатно-гипперболический стиль, беспокойный, выкрикивающий короткий стих, неряшливые, “рваные строки” , очень удачно найденные для передачи ритма и огромного размаха современного города, войны, движения многомиллионных революционных масс. Это большое достижение Маяковского, переросшего футуризм, и вполне естественно, что на пролетарскую поэзию первых лет ее существования, то есть именно того периода, когда пролетарские поэты фиксировали свое внимание на мотивах революционной борьбы, технические приемы Маяковского оказали значительное влияние.
Последней сколько-нибудь заметно нашумевшей школой в русской поэзии ХХ века был имажинизм. Это направление было создано в 1919 году (первая “Декларация” имажинизма датирована 30 января) , следовательно, через два года после революции, но по всей идеологии это течение с революцией не имело.
Главой “имажинистов” стал Вадим Шершеневич – поэт, начавший с символизма, со стихов, подражающих Бальмонту, Кузмину и Блоку, в 1912 году выступавший, как один из вождей эго-футуризма и писавший “поэзы” в духе Северянина и только в послереволюционные годы создавший свою “имажинистскую” поэзию.
Так же, как и символизм и футуризм, имажинизм зародился на Западе и лишь оттуда был пересажен Шершеневичем на русскую почву. И так же, как символизм и футуризм, он значительно отличался от имажинизма западных поэтов.
Имажинизм явился реакцией, как против музыкальности поэзии символизма, так и против вещественности акмеизма и словотворчества футуризма. Он отверг всякое содержание и идеологию в поэзии, поставив во главу угла образ. Он гордился тем, что у него “нет философии” и “логики мыслей” .
Свою апологию образа имажинисты ставили в связь так же с быстротой темпа современной жизни. По их мнению образ – самое ясное, лаконичное, наиболее соответствующее веку автомобилей, радиотелеграфа, аэропланов. “Что такое образ? – кратчайшее расстояние с наивысшей скоростью” . Во имя “скорости” передачи художественных эмоций имажинисты, вслед за футуристами, – ломают синтаксис – выбрасывают эпитеты, определения, предлоги сказуемые, ставят глаголы в неопределенном направлении.
По существу, в приемах, так же как и в их “образности” , не было ничего особенно нового. “Имажинизм” , как один из приемов художественного творчества широко использовался не только футуризмом, но и символизмом (например, у Иннокентия Анненского: “Еще не властвует весна, но снежный кубок солнцем выпит” или у Маяковского: “Лысый фонарь сладострастно снимал с улицы черный чулок” ) . Новым было лишь упорство, с которым имажинисты выдвигали образ на первый план и сводили к нему все в поэзии – и содержание и форму.
Наряду с поэтами, связанными с определенными школами, русская поэзия ХХ века дала значительное число поэтов, не примыкающих к ним или примыкающих на некоторое время, но с ними не слившихся и пошедших в конечном счете своим путем.
Увлечение русского символизма прошлым – XVIII веком – и любовь к стилизации нашло свое отражение в творчестве М. Кузмина, увлечение романтическими 20 и 30 годами – в милой интимности и уютности самоваров и старинных уголков Бориса Садовского. То же увлечение “стилизацией” лежит в основе восточной поэзии Константина Липскерова, Мариэты Шагинян и в библейских сонетах Георгия Шенгели, в сафических строфах Софии Парнок и тонких стилизованных сонетах из цикла “Плеяды” Леонида Гроссмана.