Автор работы: Пользователь скрыл имя, 09 Сентября 2011 в 12:19, лекция
Проблема содержания и формы - одна из ключевых в теории литературы. Ее решение не просто. Более того, проблема эта в научной литературе представляется или реальной или предполагаемой, мнимой. Можно определить три наиболее распространенные точки зрения на нее. Одна исходит из представления о первичности содержания и вторичности формы. Другая интерпретирует соотношение этих категорий противоположным образом. Третий подход исключает необходимость употребления этих категорий.
Следует назвать иной источник содержания. Не идеология как система взглядов, а социальная психология, обыденная сознанием, несистематизированная впечатлением, эмоциональной реакцией на происходящее и т.д. Это хорошо понимал юный Добролюбов, нашедший в творческом сознании писателя две стороны: теоретические взгляды и миросозерцание. Последнее и есть источник содержания. И в силу ряда особенностей и своей активности оно вступает часто в противоречие с авторскими теориями.
Но это же обстоятельство делает непростым анализ конкретных особенностей содержания и "механизма" воздействия некоторых объективных идей произведения, его теоретических предпосылок.
Итак, что есть содержание? Несомненно, это предмет изображения, то, что часто называют материалом. Признавая, что Выготский сужает художественное содержание, сводя его к предмету воспроизведения, нельзя, разумеется, последнее исключать из содержания. Речь должна идти о единстве, так сказать, "пассивной" и "активной" сторонах содержания литературного текста. Активность - суть отношений автора к объекту повествования. Понятно, что эти отношения многоаспектны. Они состоят в выделении особых сторон рассматриваемого предмета, далее - в их специфической эмоциональной оценке.
С чего начать классификацию содержательных сторон произведения? Вероятнее всего, с ответа на вопрос - нужна ли такая классификация? Собственно говоря, в таком вопросе - методический ключ всякого теоретического познания. Ответ в нашем случае очевиден. Надо попытаться на несистематизированном, обыденном уровне рассмотреть "морфологию" художественного произведения. И вот к чему приводит такое рассмотрение. При всем безграничном разнообразии творческих индивидуальностей сюжеты, мотивы, да и сами предметы их изображения очень часто схожи или даже почти тождественны. Но последнее имеет относительное свойство, то есть художники могут совпадать или в общем рисунке жизненной ситуации, или в ее частностях. Но в любом случае все эти сходства и различия побуждают типологизировать, а, стало быть, и терминологически обозначать стороны содержания. В самом общем смысле и объеме предмет художественного познания един - это жизнь. Но потому и существует художественная индивидуальность, что у нее всегда собственная художественная жизнь как продукт ее наблюдения и воображения. Существует множество легко доступных пониманий и очень удобных для учебных целей примеров, убеждающих в необходимости названного терминологического различения. Вот один из классических и, можно сказать, школьных примеров, относящихся к разряду самоочевидных истин. Русская литература XIX века по давнему традиционному определению - это разнообразные повествования о так называемых лишних людях и маленьком человеке. Совокупность соответствующих художественных типов позволяет говорить о некоей широкой теме художественной словесности прошлого столетия. Но столь же очевидно, что общий предмет художнического внимания сильно множится в глазах писателя. Как ни близки нравственные свойства Онегина, Печорина и Рудина, их различия бросаются в глаза при самом приблизительном рассмотрении. Родовые признаки лишнего человека как бы реализуются в его видовых качествах. Конечно, здесь не следует игнорировать то обстоятельство, что родовая и видовая классификации довольно условны. И для теоретического сознания не допустим в данном случае метонимический подход, когда возможно общее сводить к частному и наоборот. Картина подобного объединения и разделения художественных типов особенно видна, когда речь идет о маленьком человеке. Вот тоже школьный пример, допускаемый в университетском курсе по той причине, что здесь должна действовать объясняющая функция литературоведческой мысли. Всякий внимательный читатель русской классики, заговорив о маленьком человеке в ней, назовет три повести: "Станционный смотритель" Пушкина, "Шинель" Гоголя и "Бедные люди" Достоевского. Три гиганта русской прозы, три родоначальника великой гуманистической темы. Когда-то, в 30-е годы XX века в теории "единого потока", в этой диктаторской нивелировке русской культуры, анализ различий между названными повестями как бы не предполагался. Культуру надлежало интерпретировать с точки зрения единства общих мотивов и моральных предпосылок. Поскольку во всех этих повестях гуманистический пафос их авторов доминировал, то вряд ли следовало затруднять себя поисками принципиальных содержательных различий. Люди, интересующиеся историей науки, знают, что единопоточная концепция, способная констатировать, например, совпадение гуманистических мотивов в романах Чернышевского и Достоевского, не в состоянии была объяснить крупные идеологические разногласия между "шестидесятниками". Да, Самсон Вырин, Акакий Башмачкин и Макар Девушкин - родные братья в социальном и иерархическом смысле, однако легко увидеть, что в пушкинском персонаже "управляющей силой" его поступков является защита человеческой и отцовской чести, которая, как ему кажется, поругана. А.А.Башмачкин куда как отличная от Вырина модификация духовного состояния бедного чиновника. Может даже вообще показаться, что здесь собственно духовное начало истощено до предела материальными заботами. Почти самозабвенная мечта о шинели грозит обернуться для Башмачкина полной потерей собственно человеческого облика. В ее социальной незаметности и духовной стертости признаки отторжения от жизни нормального человеческого общества. Если бы не было в повести мотива, выраженного словами "это брат твой", были бы все основания говорить о превращении человека в вещь. Тот "электричества чин", который Гоголь считал фактором, определяющим нелепость, гротескность человеческих отношений в холодном Петербурге, по сути делает ирреальным весь правопорядок и уклад. В гоголевской повести человек предстает в жесткой социальной детерминированности, имеющей определенные последствия: был хорошим человеком, да стал генералом. Макар Девушкин - совершенно иной тип чиновника из петербургских трущоб. Он обладает большим внутренним динамизмом в восприятии происходящего. Диапазон его суждений столь велик и контрастен, что порой кажется даже искусственным, но это не так. Есть логика в переходе от стихийного сознания социальной нелепости жизни до примирительного утешения относительно ее бед. Да, говорит Макар Девушкин, я крыса, но я собственными руками хлеб зарабатываю. Да. Он трезво понимает, что одни люди в каретах путешествуют, а другие по грязи шлепают. Но для эмоциональной характеристики его рефлексии подходят словосочетания "болезненная амбиция" и "покорное самоутешение": древние философы ходили босыми, а богатство часто одним дуракам достается. "Все мы вышли из "Шинели", - будто бы сказал Достоевский. Это справедливо, но лишь в общем смысле, ибо колорит гоголевский неприемлем для Макара Девушкина. Ему куда как больше нравится пушкинский персонаж и вся повесть о Вырине. Это легко объяснить. Любовь Макара Девушкина к Вареньке и забота о ней, по существу, единственная нить, связывающая его с духовными формами жизни. Скоро они оборвутся, появится помещик Быков, и Девушкин потеряет Вареньку. И, боясь этого приближающегося будущего, Девушкин негодует по поводу его возможного воспроизведения. Макар Девушкин стоит как бы между Самсоном Выриным и Акакием Акакиевичем. Следовательно, ясно, что перед нами совсем не одинаковые формы воплощения маленького человека, т.е. разные проблемы.
А вот наглядный эффект и пример, любимый искусствоведами. В Москве стоят три памятника Гоголю: парадный - на Арбате, как бы правительственный подарок почитателям автора "Мертвых душ"; гениальный андреевский во дворе одного из домов на Гоголевском бульваре и язвительный Гоголь Манизера в фойе Малого театра. При всей бездарности первого, нельзя сказать, чтобы он содержал абсолютную неправду: вера в величие будущего России в немалой степени определяло мировоззренческую позицию писателя. Что же касается выдающегося памятника, сотворенного Андреевым, то здесь тем более необходимо увидеть облик сурового и печального правдолюбца. Сатирическая же насмешливость Гоголя, поставленного в центре внимания Манизером, безусловна для автора "Ревизора". Словом, перед нами самоочевидный случай "классификации" единого исторического материала по наиболее характерным психологическим признакам - еще одно из доказательств правомерности терминологического определения художественного объекта: тема и проблема или тематика и проблематика. Бытующая в научной литературе подмена понятий запутывает вопрос.
Применительно же к собственно литературному материалу подобная теоретическая рекомендация подтверждается самыми великими художественными синонимами. Можно взять подтверждение в случае обратного по отношению к приведенным взаимодействия между темой и проблемой. В "Войне и мире", "Анне Карениной", естественно, различная тематика: исторические события начала XIX века и общественно-нравственные вопросы, характерные для середины столетия, но проблематика романов заключает в себе большие черты сходства.
Правда, Толстой замечает: в "Войне и мире" - мысль народная, в "Анне Карениной" - семейная. Но эти определения не могут безоговорочно быть отнесены лишь к проблематике, как, впрочем, и к тематике. Здесь Толстым подчеркнут некий угол зрения, рассматривается вопрос человеческого поведения. Если конкретизировать проблематику романов, то окажется, что она может быть сведена к тезису - неспособность жить по законам коллективного сознания и чувства есть зло. "Роевое", объединяющее начало жизни по законам "мира" - как бы крестьянской сходки - есть высшее спасительное благо. Это соотношение прослеживается и в рамках одного произведения - в разных сюжетных линиях. Классический пример - распадающиеся и созидаемые семьи в "Анне Карениной"; здесь гарантия, так сказать, нравственного успеха - в альтруистическом чувстве внутреннего соединения одного человека с другим. Несовпадение категорий темы и проблемы едва ли не универсальный закон всех видов искусств. Когда же происходит "перевод" содержания одного вида искусства в содержание другого, то распространены случаи, когда один вид искусства может дать разнообразие содержания в других видах искусства. Например, если знаменитые пушкинские слова "не пой, красавица, при мне" объявить в качестве темы литературного произведения, то в соответствующих романсах на эти слова благодаря эстетическому оттенку будет присутствовать различная проблематика: светлый, изящный романс Глинки и страстный романс Рахманинова. Если иметь общеэстетическую точку зрения на исследуемый вопрос, можно вспомнить существенные положения известной диссертации Чернышевского "Эстетические отношения искусства к действительности", согласно которым художественное творчество воспроизводит, объясняет и иногда "произносит приговор". Воспроизводит и объясняет - это, условно говоря, тема и проблема. Что же касается приговора, то он является наиболее "активной" стороной содержания. Это эмоциональная оценка художником изображенного. Нетрудно представить, как разнообразны подобные оценки, они являются основой весьма специфической классификации. Конечно, есть соблазн отказаться от научной систематизации в данном случае: сколько творческих индивидуальностей, столько и оценок и, следовательно, невозможна научная систематизация, ибо она всегда предполагает существование общего закона или нескольких закономерностей. Первое, давно произнесенное и ставшее привычным слово в данном употреблении - идея, но слово нуждается в аккуратном употреблении. Трудно согласиться с той точкой зрения, что прямое высказывание писателя в тексте или вне его, например эпиграф, можно назвать авторской идеей, а идейный смысл всего произведения, во всех основных подробностях, объективной идеей этого произведения. Ясно же, что знаменитый эпиграф к "Анне Карениной" - "Мне отмщение и аз воздам" - составляет некую авторскую идею, а весь основной текст романа - объективную идею.
Предметная детализация художественных образов как одна из основных форм повествования
Обычно,
когда говорят о художественной
форме, обращаются прежде всего к
речи, к языку. Известна классическая
формула, популярная в XX веке: язык - первоэлемент
литературы. Однако, учитывая известное
положение выдающегося немецкого эстетика
XVIII века А.Баумгартена о том, что прекрасное
есть конкретно-чувственная особенность
мира, и, помня о том, что искусство есть
высшая степень красоты, логичнее начать
исследование формы с характеристики
именно предметных деталей. Кроме того,
акцент на предметный мир, на пейзаж, на
портрет, на бытовую обстановку мотивируется
тем, что человек как основной предмет
искусства очень часто в своем содержании
по существу сводится к этой предметной
особенности жизни. Иначе говоря, сущность
человека, причем именно психологическая
сущность человека очень нередко может
быть сведена к этому миру вещей.
Этот
акцент на деталь представляет широкий
простор для самых различных
форм условности: гротескность, анекдотичность.
Г.Успенский в своей повести "Нравы
Растеряевой улицы" рассказывает о
муже некоей Балканихи, которую он, увидев
на пороге чуланчика, куда он вошел тайно
от нее, чтобы попробовать варенье, "испустил
дух" от страха. В этом эпизоде виден
характер Балканихи, маниакально устремленный
в вещь, и вся ситуация их семейной жизни.
Этот мотив повторен Чеховым в рассказе
"Неосторожность", где герой также
тайно подходит к шкапу, чтобы выпить что-нибудь
крепенькое. Но выпил он керосин. На крики
его проснулась его свояченица Дашенька,
и когда он, удивленный тем, что не умер,
и стал объяснять это своей праведной
жизнью, угрюмая свояченица стала бормотать:
нет, не потому что праведный, а потому
что не того керосину дали, не того, что
за 5 копеек, а того, что за три. Христопродавцы!
Вот еще один вариант маниакальности человеческой
страсти.
Пример
Чехова заставляет обратить внимание
на то, что характерологической
Функция предметной детали получила классическое определение как непременно действенное, в том чисел и в сюжетном отношении, эстетическое явление. Более ста лет назад сказано: если в одном из актов пьесы выставлено ружье, то оно должно выстрелить. А не просто быть убранным в антракте. Кстати, эти слова неточно приписывают Чехову, в действительности они принадлежат режиссеру В.Немировичу-Данченко. Хотя не следует это понимать слишком прямолинейно: ружье может не непременно стрелять, оно может функционировать иначе, но функционирует обязательно. Есть какой-то особый, космический, секрет во влечении человека к природному конкретному миру. Иногда кажется парадоксальным, что искусство говорит о человеке, уходящем из жизни, в ситуации некоего реального пантеизма. То есть человек думает больше всего о природе, а не о людях, которых он оставляет, даже самых близких. Но это именно так происходит в искусстве, и одним из самых показательном в этом отношении примеров являются строки Б.Пастернака в стихотворении "Уроки английского":
Когда хотелось петь Дездемоне,
А жить так мало оставалось,
Не по любви своей - звезде...она
По иве, разрыдалась.
Когда хотелось петь Офелии,
А горечь грез осточертела,
С какими канула трофеями?
С охапкой верб и чистотела.
Очень часто художники для смысловой характеристики прибегают к предметным деталям обстановки. Вот Тургенев в "Отцах и детях" характеризует бытовые подробности в обстановке нелюбимого им Павла Петровича Кирсанова. За границей он "придерживается славянофильских воззрений, ...он ничего русского не читает, но на письменном столе у него находится серебряная пепельница в виде мужицкого лаптя". Вот почти сатирический образ показного народолюбца: лапоть - символ мужицкой нищеты, но он у Кирсанова серебряный, то есть являет собой лишь предмет светского обихода. Такой пример прямого критического метода в художественной характерологии писателя по существу универсален в классической литературе. У писателей, как правило, прямое сопоставление внешнего и внутреннего. Вот популярный пример. У гоголевского Собакевича в "Мертвых душах" в доме все "было самого тяжелого и беспокойного свойства, словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич". Это всем известно, но не всегда замечают смысл слова "беспокойного", а ведь Собакевич полон тревоги перед новыми явлениями, перед той авантюрой, которую являет собой коммивояжерство Павла Ивановича Чичикова. Гоголь вообще, может быть, первый писатель в России по смелому введению в характерологию этих самых предметных деталей. У него в "Женитьбе" Подколесин перед свадьбой думает больше не о невесте, а о ваксе и сукне.
Очень часто предметные детали служат способом сниженного изображения объекта. Отчасти на этом основывалось недовольство русской церкви Толстым, который в романе "Воскресенье" часто изображает явление таким, каким оно предстает взору наблюдателя, совершенно свободного от гипноза мнимых чар, продолжавших окутывать это явление в массовом представлении. У Толстого идет такой текст: "...священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей". А люди, зараженные чарами христианской мистики, в соответствии с церковно-книжной терминологией, говорили: не блюдце, а дискос, не салфетка, а антиминс. Описание оперы в "Войне и мире", куда привезла тоскующую Наташу Марья Дмитриевна Ахросимова, подтверждает отрицательное отношение Толстого к опере. Оно в данном случае мотивировано настроением Наташи. Ей было не до оперы, и вот что она видит: "во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображавшая Луну..., потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая прежде была в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили". Литературоведы, зафиксировавшие это карикатурное описание, вполне бы могли, как и церковники, осудить Толстого, но уже, естественно, не с точки зрения канона, а с позиции эстетической нормы, но и этот прием у Толстого не есть единичное явление в художественной словесности, и потому вряд ли упреки будут справедливы.
Эту "эстетику" вещного Лев Толстой признавал одним из высших качеств словесного творчества. Он говорил, что "надо заострить художественное произведение, чтобы оно проникло, заострить - значит сделать художественно, тогда оно пройдет через равнодушие и повторением возьмет свое". Способ для этого - именно предметные детали, повторяемые неоднократно. Отсюда - "лучистые глаза" княжны Марьи, "белая ручка" маленького, "жирного" Наполеона, "толстого, большого" Пьера Безухова, "губка с усиками" маленькой княгини Болконской. Это не аллегории и символы, это просто подробности индивидуально-интимные, оживляющие образ, причем они могут иногда считаться главной характерологической приметой. Так, упомянутый Пьер Безухов представлен как человек, у которого постоянная привычка смотреть "сверх очков". Сам писатель объяснял это так: Пьер всю жизнь смотрел куда-то далеко, поверх людских голов, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой. Главный герой романа Горького "Жизнь Клима Самгина" воспроизводится в таких вещных "подробностях": "нерешительная, крадущаяся походка", "бесцветный голос", "невыразительное, застывшее, мертвое лицо", "сероватое, угнетенное лицо". Он приобретает очки, чтобы казаться умнее. Это важная деталь. Потом он стал страдать близорукостью, и тут эта деталь (очки) стала выполнять большую смысловую роль, "его суховатое, остроносое лицо украшали дымчатого цвета очки, прикрывая недоверчивый блеск голубоватых, холодных глаз". "Да - сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты - право!" - говорит ему Дуняша. "Носите очки, чтобы ничего не видеть", - говорят ему беженцы. С приближением старости Самгин теряет близорукость, но очки не снимает - по привычке маскироваться. Деталь в конце концов превращается в символ, в представление о призрачности и нереальности мира, сливаясь со знаменитым рефреном романа: "Да был ли мальчик, может, мальчика-то и не было?" Щедринский Иудушка Головлев - образ, олицетворяющий уничтожение всего окружающего, рисуется как "изнуренная, мертвенно-бледная фигура... губы дрожали, глаза ввалились и при тусклом мерцании пальмовой свечи казались как будто незрячими впадинами, руки были сложены ладонями внутрь" (традиционный образ смерти). Вот единство внутреннего и внешнего в образе смерти, которая впоследствии бумерангом возвращается к зловещему персонажу.