Автор работы: Пользователь скрыл имя, 28 Ноября 2014 в 13:01, реферат
Хосе Ортега-и-Гасет (Ortegа y Gasset) (1883-1955), испанский философ и публицист, представитель философии жизни и философии антропологии. Подлинную реальность, дающую смысл человеческому бытию, усматривал в истории, истолковывая ее в духе экзистенциализма как духовный опыт непосредственного переживания. Один из главных представителей концепций "массового общества", массовой культуры ("Восстание масс", 1929-30) и теории элиты. В эстетике выступил как теоретик модернизма ("Дегуманизация искусства", 1925).
Введение…………………………………………………………………………………………2
Творческий и жизненный путь Хосе Ортега-и-Гассета………………………………………2
"Восстание масс" Хосе Ортеги-и-Гассета……………………………………………………..4
Основные философские взгляды……………………………………………………………….5
Заключение……………………………………………………………………………………...10
Список литературы……………………………………………………………………………..11
"Человеческая жизнь по самой природе своей должна быть отдана чему-то, великому и малому, блистательному или будничному. Условие странное, но непреложное, вписанное в нашу судьбу. С одной стороны, жить – это усилие, которое каждый совершает сам по себе и для себя. С другой стороны, если эту мою жизнь, которая принадлежит только мне и только для меня что-то значит, я ничему не отдам, она распадется, утратив напор и связность".
"Нормальная и прочная
связь между людьми, именуемая "властью",
никогда не покоится на силе;
наоборот – тот общественный
инструмент или механизм, который
кратко называют "силой", поступает
в распоряжение человека или
группы людей лишь потому, что
они правят. Лучшими доказательствами
этого становятся при
"Вопреки расхожему мнению служение – удел избранных, а не массы. Жизнь тяготит их, если не служит чему-то высшему. Поэтому служение для них не гнет. И когда его нет, они томятся и находят новые высоты, еще недоступней и строже, чтобы ввериться им".
3. Основные философские
взгляды
Заявляя проблему философии, мы находим,
что она оказывается наиболее радикальной
из всех воображаемых, архипроблематичной.
С другой стороны, мы видели, что чем проблематичней
проблема, тем чище то отношение — познавательное,
теоретическое, которое ее схватывает
и проясняет. Поэтому философия остается
интеллектуальным усилием по преимуществу
— в сравнении с ней все остальные науки,
включая чистую математику, сохраняют
остаток практицизма. Но сама эта чистота
и превосходство интеллектуального героизма,
которые представляются философией, —
не придают ли они ей характера исступленно-дерзостного?
Дело ли здравого смысла ставить перед
собой проблему столь громадную, как проблема
философии? Если начать говорить здесь
о возможностях, пришлось бы заявить, что
успех попытки, называемой философией,
есть наименее возможный в мире. Она кажется
— сказал бы я — сумасшедшей затеей. Почему
же тщимся тогда? Почему не удовлетворимся
жизнью без философии? Если невозможен
успех ее начинания, то философия не служит
ни для чего, не существует необходимости
в ней. Чудесно; но, для начала, ведь существуют
люди, для которых излишнее есть необходимое,
и да припомним божественное противоположение
Марфы "утилитарной" и Марии "излишней".
Истина в том — и об этом, в конечном счете
говорят слова Христа — что не существует
столь строго определенной двойственности
и что сама жизнь, включая жизнь биологическую,
есть в конечном счете утилитарно необъяснимый
огромный спортивный феномен. Таков факт,
конец и начало жизни, чем и является философствование.
Необходимо? Не необходимо? Если под необходимым
понимать "полезное бытие" для чего-то
другого, философия не является, по крайней
мере изначально, необходимой. Но необходимость
полезного лишь относительна, относительна
к своей цели. Истинная же необходимость
есть та, которая делает бытие таким, каково
оно есть — птицу делает летающей, рыбу
— плавающей и интеллект — философствующим.
Эта необходимость исполнять функцию либо действия, каковые суть мы, и является важнейшей и существеннейшей. Поэтому Аристотель не колеблется в высказывании отношения к наукам: anankatioterai pasai, ameinon d'ojudemia. Многозначаще, что Платон, когда хотел найти наиболее решительное определение философии, там, в высший момент своего наиболее строгого мышления, там, в недрах "Софиста", сказал, что философия есть he episteme ton eleutheron, тончайшим переводом чего будет: наука спортсменов. Что случилось с Платоном, сказавшим это? И если, к тому же, слова были произнесены в публичной гимназии, где изящные афинские юноши, влекомые круглой головой Сократа, устремляясь на звуки его речей, как ночные мотыльки на пламя огня, вытягивая к нему свои длинные выи дискоболов.
Философия не возрастает по причине полезности, но равно не возрастает она по случайности каприза.
Как ее необходимая составляющая должен присутствовать интеллект. Ее последней чертой был поиск всего как всего, схватывание Универсума, охота за единорогом. Но к чему это усердие?
Почему бы нам не удовлетвориться тем, что мы находим в мире без философствования, тем, что уже есть, и есть здесь очевиднейшим образом перед нашими глазами.
По простой причине: все, что есть и существует здесь, когда это нам дано, наличное, возможное, есть по своей сущности лишь отрывок, частица, фрагмент, отчленение. И мы не можем видеть этого, не предвидя и не предчувствуя нехватку части недостающей.
Во всем данном бытии, в каждой частичке информации мира находим существенную черту его излома, его характер части, видим увечье его онтологической искаженности, в нас кричит его боль по ампутированному члену, его ностальгия по части, которой не хватает ему для совершенства, его божественное недовольство.
Материя также, по мнению Ортеги, не может мыслиться без видения ее поставленной к существованию какой-либо другой силой, как невозможно видеть стрелы в полете без поиска руки, ее посылающей.
Следовательно, и она есть часть процесса более общего, который продуцирует ее, реальности более широкой, которая завершает ее. Все вышеуказанное довольно тривиально и служит мне лишь для выяснения идеи, которой мы сейчас довольствуемся. Более ясным и непосредственным мне кажется еще один пример. Этот зал является в его целостности наличным в нашем его восприятии. Кажется — по крайней мере на наш взгляд — чем-то целостным и самодостаточным. Состоит из того, что мы видим в нем и не из чего больше.
По крайней мере, если анализировать то, что есть в нашем восприятии, когда мы созерцаем его, то кажется, что мы не обнаруживаем ничего, кроме красок, света, форм, пространства, и что более ни в чем нет нужды.
Но если бы, покидая его, мы обнаружили, что за дверью мир кончается, что вне этого зала нет ничего, даже пустого пространства нет — наш разум едва ли сохранил бы обыденное спокойствие.
Почему же нас, безусловно, изумляет возможность небытия дома, улицы, земли, атмосферы и всего прочего вне стен зала, если до этого в нашем уме ничего, кроме того, что мы видели в нем, не было?
По всей видимости, в нашем восприятии, наряду с непосредственной наличностью интерьера, с тем, что мы видели, существовал, пусть в скрытой форме, целый мир условий возможности его бытия, чье отсутствие явственно сказалось бы для нас.
Значит, этот зал не являлся, даже в простом восприятии, чем-то целостным, а лишь "Первым планом", который выделяется на общем фоне, который мы неявно имеем в виду, который уже существовал для нас до данного видения (пусть скрыто и неоднозначно), окружал то, что мы действительно созерцаем.
"Созерцаемое нами — лишь шишка на необъятном лбу мироздания. Таким образом, мы можем индуцировать как всеобщий закон наше наблюдение и говорить: нечто наличествует всегда — соналичествующему миру".
И то же самое происходит, если мы обращаем внимание на интимную нам реальность, на психическое. То, что видится в каждом моменте нашего внутреннего бытия, — есть лишь маленькая часть: эти идеи, которые сейчас мыслим, эта боль, которую терпим, образы, возникающие на интимной сцене психического, эмоция, которую сейчас чувствуем; но эта скудная горстка определенностей, которые мы сейчас зрим в себе, есть лишь то, что в каждом случае выступает к нашему взгляду, обращенному внутрь, это есть лишь основание нашего совершенного и действительного Я, остающееся в глубине подобно большой ложбине или гористой местности, откуда в каждый момент виднеется лишь фрагмент пейзажа.
Итак, мир — в смысле, который мы сейчас приписываем этому слову, — есть просто совокупность вещей, которые можем рассматривать одну за другой.
Философия — это познание Универсума, или всего, что существует. Мы уже видели, что это имплицирует для философа обязанность ставить перед собой абсолютную проблему, т.е. не исходить спокойно из предварительных верований, ничего не считать познанным предварительно. Что познано — уже не является проблемой. Однако то, что познано вне, по ту сторону или до философии, является познанным с точки зрения частной, а не универсальной. Существует знание низшего уровня, которое не может применяться в высотах, где движется философское познание.
Если смотреть с философских высот, то всякое прочее знание представляется наивным и относительно ложным, т.е. вновь приобретающим проблематичность. Потому-то Николай Кузанский называл науки docta ignorancia. Это положение философа, неотъемлемое от его интеллектуального героизма и нелепое для лишенных этого призвания, налагает на его мышление то, что я называю императивом автономности. Этот методологический принцип означает отказ от опоры на что-либо предшествующее самой становящейся философии и обязательство не исходить из предположенных истин, философия есть безпредпосылочная наука. Ортега говорит о том, что "я понимаю под таковой систему истин, построенную без допущения в качестве оснований каких бы то ни было положений, считавшихся доказанными вне и до системы".
Следовательно, не существует таких философских истин, которые не были бы обретены самой философией.
То есть философия является интеллектуальным законом для самой себя, является автономным знанием.
Это Ортега называет принципом автономности — и он связывает нас со всем прошлым критицизма в философии; он ведет нас к великому инициатору современного мышления и определяет нас как позднейших внуков Декарта. Но ласки этих внуков опасны. На следующий день нам придется сводить счеты с нашими дедушками".
Философ начинает с освобождения своего духа от верований. С его преобразования в остров, необитаемый для иноземных истин. И затем он, заключенный на острове, приговаривает себя к методической робинзонаде.
Таков смысл методического сомнения, навеки положенного Декартом у рубежей философского познания.
Его смысл не ограничивается лишь подвешиванием всего, что на самом деле вызывает у нас сомнение — так каждодневно поступает всякий достойный, — но еще того, в чем обычно не сомневаются, но в принципе — могут. Такое инструментальное техническое сомнение, являющееся скальпелем философа, имеет много более широкий радиус действий, чем обыденная подозрительность человека, ибо, оставляя сомнительное, оно доходит до вообще возможного быть подверженным сомнению.
Всякая философия есть парадокс, она отдаляет себя от "естественно-очевидных истин", которыми мы пользуемся в жизни, поскольку считает теоретически сомнительными те элементарнейшие верования, которые в жизни не кажутся нам подозрительными.
Но после того как, согласно принципу автономности, философ ограничивается теми немногочисленными истинами, в которых даже теоретически нельзя усомниться и которые, следовательно, сами себя доказывают и проверяют, он должен повернуться лицом ко Вселенной и завоевать ее, охватить ее целостно. Эти точки-минимумы строгой истины должны быть гибко расширяющимися, дабы суметь охватить все, что есть. Наряду с этим аскетическим принципом складывания, которым является автономность, действует противоположный принцип напряжения: универсализм, интеллектуальное устремление к целому, то, что я называю пантономией". Одного принципа автономности, являющегося негативным, статичным и осторожным, призывающим нас к осмотрительности, но не к действию, не ориентирующего нас и не направляющего в нашем пути, достаточно. Мало только не ошибаться: нужно попадать в цель, необходимо неустанно преследовать нашу проблему, и, поскольку она состоит в том, чтобы определять все или Универсум, каждое философское понятие должно будет возрастать в зависимости от всего, в отличие от понятий частных дисциплин, которые определяются тем,.чем является часть, как изолированная часть или полное "целое".
Так, физика говорит только о том, чем является материя, будто бы в Универсуме существует лишь она одна, будто бы она сама есть Универсум.
Поэтому физика часто тщится бунтовать, чтобы самой стать настоящей философией, и именно эта бунтующая псевдофилософия и есть материализм.
Философ же, напротив, будет искать в материи ее ценность, как части Универсума и определять истинность каждой вещи в ее отношении к остальным. Этот принцип концептуации Ортега и называет пантономией, или законом тотальности.
Принцип автономности был предостаточно прокламирован от Ренессанса до наших дней, иногда даже с пагубной исключительностью, парализующей философское мышление. Напротив, принцип пантономии или универсализма обретал адекватное внимание разве что в какой-то частичке античной души и кратком философском периоде от Канта до Гегеля, в романтической философии. Посмел бы сказать, что это и только это нас приближает к послекантианским системам. Но уже и это совпадение имеет большое значение.
Ортега отмечает, что "мы едины с ними в неудовлетворенности одним лишь избеганием ошибок и в суждении, что лучшим способом достижения этого будет не сужение визуального поля, а напротив, его максимальное расширение, превращение в интеллектуальный императив, в методический принцип, намерение продумывать все и ничего не оставлять вовне. Уже после Гегеля начинает забываться, что философия есть интегральное мышление и ничего больше — со всеми его преимуществами и, естественно, недостатками.
Мы преследуем философию, которая была бы философией и ничем другим, которая принимала бы свою судьбу со всем ее блеском и нищетой и не хранила бы зависть, жаждет для себя познавательных добродетелей других наук, к примеру, точности математических истин или чувственной проверяемости и практицизма истины физики.
Неслучайно то, что в прошлом веке философ оказывался столь изменчивым по отношению к своей сущности. Для того времени на Западе было характерно неприятие судьбы, желание стать тем, кто ты не есть. Поэтому-то это была по преимуществу эпоха революций.
В конечном счете, сам "революционный дух" означает не только страсть к усовершенствованию — что всегда благородно и похвально, — но и веру в то, что можно неограниченно становиться тем, кем не являешься, не являешься коренным образом, что достаточно помыслить тот порядок мира и общества, который нам оптимальнее, чтобы это привело нас к осознанию необходимости его реализации; упускается из виду, что мир и общество имеют сущностно незаменимую структуру, которая ограничивает воплощаемость наших желаний и придает характер легкомысленности всякому реформизму, не считающемуся с ней.
Революционный дух, утопически пытающийся сделать вещи тем, чем они пребыть никогда не смогут (и в этом нет никакой нужды), следует заменить великим этическим принципом, некогда лирически провозглашенным Пиндаром и звучащим не иначе как: "Становись тем, кто ты есть".