Эта
концепция не оставляет равнодушными
и наших современников. Так, история каждого
народа, считает Цимбаев Н. И., которому
выпало играть мировую роль, не только
поучительна, но и исключительна, а путь,
им пройденный, не может быть определен
иначе, как “свой” или “особенный”. Чаадаевское
“исключение” и “российская исключительность”
не синонимичны, и не многое можно добавить
к старой пушкинской критике: “...ни за
что на свете я не хотел бы переменить
отечество или иметь другую историю, кроме
истории наших предков, такой, какой нам
бог ее дал”15.
Взгляды
Чаадаева на религию
Хотелось
бы более подробно остановиться на религиозном
аспекте его философии, который является
составной частью взглядов Чаадаева на
бытие и историю. Но оригинальность его
концепции по этому вопросу достойна отдельного
упоминания.
Философские
взгляды Чаадаева испытывали
сильнейшее влияние идей французской
католической философии. Лишь
с возникновением христианского
общества начинается, как пишет
Чаадаев, истинный путь истории.
Видя смысл христианства в единстве, Чаадаев
должен был теоретически признать истинной
религией католичество. Символом этого
единства является папа. Институт папства
для Чаадаева не подлежит сомнению, именно
здесь он видит несколько благодетельных
для Европы элементов. Во-первых, устойчивость
западного мира ставится им в прямую зависимость
от непрерывности передачи истины в ряду
сменяющих друг друга первосвященников.
Во-вторых, как полагал Чаадаев, разделение
светской и духовной власти в странах
Европы имело большой социально организующий
смысл: с одной стороны, двуполярность
общества давала большую духовную независимость,
а с другой – определила активную социальную
роль католичества.
Тем
не менее, сам Чаадаев занимал
сложную личную позицию в отношении
к католичеству. Для него католическая
религия, основанная на единстве, есть
истинная религия, однако ради этого принципа
единства и не нужно обнаруживать своих
убеждений открыто, перед лицом общественности.
Не желал он и проповеди католицизма в
России, так как полагал, что ближайшей
задачей его родины является “оживление”
веры вообще. По его мнению, именно вера
должна стать средоточием всей жизни,
ибо конечной и идеальной целью для Чаадаева
было слияние православия со “старым
христианством”, т.е. с католичеством16.
Отношение
современников к мировоззрению Чаадаева
Взгляды
Чаадаева проделали сложную эволюцию.
К моменту появления в печати
“Философического письма” отошел
от некоторых его крайних утверждений.
В памяти русского общества
он оставался, прежде всего, как строгий
обличитель казенного патриотизма.
В
политическом плане концепция
первого «Философического письма»
была направлена против российского
абсолютизма. Чаадаев стремился
показать ничтожество николаевской
России в сравнении с Западной Европой.
Именно эта сторона чаадаевской статьи
и привлекла наибольшее внимание статьи
и привлекла наибольшее внимание в 1836
г. “Былое и думы” Герцена великолепно
передают первые впечатления от чтения
“Философического письма”: “Летом 1836
года я спокойно сидел за своим письменным
столом в Вятке, когда почтальон принес
мне последнюю книжку “Телескопа”...
Со
второй, третьей страницы меня
остановил печально-серьезный тон;
от каждого слова веяло долгим
страданием, уже охлажденным, но
еще озлобленным. Эдак пишет только люди,
долго думавшие, много думавшие и много
испытавшие; жизнью, и не теорией доходят
до такого взгляда... Читаю далее – “Письмо”
растет, оно становится мрачным обвинительным
актом против России, протестом личности,
которая за все вынесенное хочет высказать
часть накопившегося на сердце.
Я
раза два останавливался, чтоб
отдохнуть и дать улечься мыслям
и чувствам, и потом снова читал
и читал. Это напечатано по-русски,
неизвестным автором... Я боялся,
не сошел ли я с ума”.
Герцен
ценил “Философическое письмо”
именно как политический документ
эпохи, как вызов николаевскому
самодержавию. В работе “О развитии
революционных идей в России”
он утверждал: “Сурово и холодно
требует автор от России отчета
во всех страданиях, причиняемых
ею человеку, который осмеливается выйти
из скотского состояния. Он желает знать,
что мы покупаем такой ценой, чем мы заслужили
свое положение; он анализирует это с неумолимой,
приводящей в отчаяние проницательностью,
а закончив эту вивисекцию, с ужасом отворачивается,
проклиная свою страну в ее прошлом, в
ее настоящем и в ее будущем... Кто из нас
не испытывал минут, когда мы, полные гнева,
ненавидели эту страну, которая на все
благородные порывы человека отвечает
лишь мучениями, которая спешит нас разбудить
лишь затем, чтобы подвергнуть пытке? Кто
из нас не хотел вырваться навсегда из
этой тюрьмы, занимающей четвертую часть
земного шара, из этой чудовищной империи,
в которой всякий полицейский надзиратель
– царь, а царь – коронованный полицейский
надзиратель?”17.
Историко-философская
сторона концепции Чаадаева была
чужда Герцену. Безотрадный чаадаевский
пессимизм, неверие в русский
народ, католические симпатии, насильственное
отмежевание России от Европы Герцен
не принял: “Заключение, к которому
пришел Чаадаев, не выдерживает никакой
критики”18.
Многие
представители либеральной общественности
официальное противопоставление
России и Европы приняли не
сразу. На рубеже 1820–1830-х годов
они продолжали высказываться
за европеизацию русской жизни. Об
этом не раз говорили “любомудры”, продолжавшие
традиции веневитинского кружка. Обыгрывая
особенности русского календаря, Шевырев
в 1828 г. писал в “Московском вестнике”:
“Потребен был Петр I, чтобы перевести
нас из 7-го тысячелетия неподвижной Азии
в 18-е столетие деятельной Европы, потребны
усилия нового Петра, потребны усилия
целого народа русского, чтобы уничтожить
роковые дни, укореняющие нас в младшинстве
перед Европою, и уравнять стили”. В стихах
молодого Шевырева воспет Петр I, поставлена
тема России, которой поэт сулит великое
будущее, но чье настоящее вовсе не радужно.
В стихотворении “Тибр” (1829) сопоставление
России – Волги и Европы – Тибра завершается
торжеством как Тибра (“пред тобою Тибр
великий плещет вольною волной”), так
и Волги (“как младой народ, могуча, как
Россия, широка”). примечательна мысль
о несвободе России – Волги, скованной
“цепью тяжкой и холодной” льда (образ,
близкий Тютчеву).
В
статье “Девятнадцатый век”
И. В. Киреевский скорбел, что
“какая-то китайская стена стоит
между Россиею и Европою... стена, в которой
Великий Петр ударом сильной руки пробил
широкие двери”, и ставил вопрос: “Скоро
ли разрушится она?” Вопреки официальной
идеологии, он писал: “У нас искать национального,
значит искать необразованного; развивать
его на счет европейских нововведений,
значит изгонять просвещение; ибо, не имея
достаточных элементов для внутреннего
развития образованности, откуда возьмем
мы ее, если не из Европы?”
Не
принимая официального восхваления
прошлого, настоящего и будущего России,
либералы не были согласны и с чаадаевским
утверждением о неисторичности русского
народа, об отсутствии у него богатого
исторического прошлого. Видимо, один
из самых ранних откликов на “Философическое
письмо” принадлежит П. В. Киреевскому,
который 17 июля 1833 г. писал поэту Языкову:
“Эта проклятая чаадаевщина, которая
в своем бессмысленном самопоклонении
ругается над могилами отцов и силится
истребить все великое откровение воспоминаний,
чтобы поставить на их месте свою одноминутную
премудрость, которая только что доведена
ad absurdum в сумасшедшей голове Ч., но отзывается,
по несчастью, во многих, не чувствующих
всей унизительности этой мысли, – так
меня бесит, что мне часто кажется, что
вся великая жизнь Петра родила больше
злых, нежели добрых плодов”. Не соглашаясь
с желчными выпадами Чаадаева, П. Киреевский
словно нащупывает путь, который позволил
соединить неприятие казенного патриотизма
с чувством национальной гордости. Замечательно,
что в 1833 г. он далек от позднейшего славянофильского
осуждения Петра I.
Письмо
П. Киреевского – прекрасный
образец спора с Чаадаевым,
мысли П. Киреевского близки
пушкинским высказываниям из
знаменитого письма к Чаадаеву
от октября 1836 г.
П.
В. Киреевский: “Я с каждым
часом чувствую живее, что отличительно,
существенное свойство варварства – беспамятность;
что нет ни высокого дела, ни стройного
слова без живого чувства своего достоинства,
что чувства собственного достоинства
нет без национальной гордости, а национальной
гордости нет без национальной памяти”.
А. С. Пушкин: “Что же касается нашей исторической
ничтожности, то я решительно не могу с
вами согласиться... я далеко не восторгаюсь
всем, что вижу вокруг себя; как литератора
– меня раздражают, как человек с предрассудками
– я оскорблен, – но клянусь честью, что
ни за что на свете я не хотел бы переменить
отечество или иметь другую историю, кроме
истории наших предков, такой, какой нам
бог ее дал”.
Деятельным
утверждением идей истинного
патриотизма, бесценным вкладом
Петра Киреевского в сокровищницу национальной
памяти стало Собрание народных песен,
к записи которых он, Николай Языков и
другие члены дружной семьи Языковых приступили
в 1831 г. “Тот, кто соберет сколько можно
больше народных наших песен, сличит из
между собою, приведет в порядок и проч.,
тот совершит подвиг великий... положит
в казну русской литературы сокровище
неоценимое и представит просвещенному
миру чистое, верное, золотое зеркало всего
русского”, – писал Н. Языков.
По-своему
спорил с Чаадаевым (и не в меньшей
мере с “официальной” идеологией) его
постоянный корреспондент А. И. Тургенев,
который принял на себя трудную и своеобразную
роль “посредника” между Россией и Западной
Европой, между русской и западноевропейской
культурой. Россию он понимал как неотъемлемую
в политическом, общественном и культурном
отношении часть Европы. Тургеневская
“Хроника русского”, отдельные части
которой печатались в “Московском телеграфе”,
в “Современнике”, в других журналах,
знакомила русского читателя с событиями
современной западноевропейской жизни,
ее содержание подрывало тезис о “гибели”
Европы. Одновременно А. И. Тургенев без
устали собирал в европейских архивах
свидетельства о средневековой истории
русского народа, в историческое “ничтожество”
которого он не верил.
Сильное
впечатление на русское общество
произвели европейские потрясения
1830–1831 гг. Как “небывалое и ужасное
событие” воспринял революцию
Чаадаев. Крушение легитимного,
католического и стародворянского
режима Бурбонов он понимал
как крушение своих надежд на Европу.
В сентябре 1831 г. он писал Пушкину: “Что
до меня, у меня навертываются слезы на
глазах, когда я вижу это необъятное злополучие
старого, моего старого общества; это всеобщее
бедствие, столь непредвиденно постигшее
мою Европу”.
Европейские
события, понимаемые в духе
формулы “гибель Запада”, вынуждали
Чаадаева внести изменения в
стройную историческую концепцию,
выраженную в “Философическом
письме”. В том же сентябрьском
письме к Пушкину он размышлял: “Ибо
взгляните, мой друг: разве не воистину
некий мир погибает, и разве для того, кто
не обладает предчувствием нового мира,
имеющего возникнуть на месте старого,
здесь может быть что-либо, кроме надвигающейся
ужасной гибели”.
К
середине же 1830-х годов “предчувствие
нового мира” привело Чаадаева к пересмотру
прежнего пессимистического взгляда на
будущее русского народа. В 1833 г. он писал
А. И. Тургеневу: “Как и все народы, мы,
русские, подвигаемся теперь вперед бегом,
на свой лад, если хотите, но мчимся, несомненно.
Пройдет немного времени, и, я уверен, великие
идеи, раз настигнув нас, найдут у нас более
удобную почву для своего осуществления
и воплощения в людях, чем где-либо, потому
что не встретят у нас ни закоренелых предрассудков,
ни старых привычек, ни упорной рутины,
которые противостали бы им”.
Два
года спустя он убеждал Тургенева:
“Россия призвана к необъятному
умственному делу: ее задача дать
в свое время разрешение всем
вопросам, возбуждающим споры в
Европе”. Теперь Чаадаев не
был склонен считать николаевскую
систему помехой на пути превращения России
в центр европейской цивилизации: “Мы
призваны... обучить Европу бесконечному
множеству вещей, которых ей не понять
без этого. Не смейтесь: вы знаете, что
это мое глубокое убеждение, мы уже сейчас
являемся ее политическим средоточием,
и наше грядущее могущество, основанное
на разуме, превысит наше теперешнее могущество,
опирающееся на материальную силу”19.
Заключение
Итак,
исходя из всего вышесказанного,
можно сделать следующие выводы.
Дать
общую оценку политическим взглядам
Чаадаева непросто. Главная
трудность
состоит в том, что Чаадаев
противоречив.
Но двойственность,
а порой и множественность
его суждений, постоянное отрицание
даже самого себя – отражает
неоднозначный и противоречивый
характер его философии. Чаадаев явление
крупное, самобытное, во многом определившее
дальнейший ход развития русского самосознания.