Лекции по "Философии"

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Ноября 2011 в 00:00, курс лекций

Описание работы

«Предметом философии науки, — как отмечают исследователи, — являются общие закономерности и тенденции научного познания как особой деятельности по производству научных знаний, взятых в их историческом развитии и рассматриваемых в исторически изменяющемся социокультурном контексте».

Файлы: 1 файл

Семинар по Философии.doc

— 270.50 Кб (Скачать файл)

        С XVI веком окончилась весна возрождения, с XVII в. минула и горячая летняя пора развития мысли человечества. Настал XVIII век, и этот осенний век стал пожинать зрелые плоды мысли XVI и XVII столетия. Кто знает хорошо историю философии, согласится, конечно, с тем, что Беркли, со своим сомнением в реальности внешнего материального миpa, и Юм, со своим скептическим отрицанием познаваемости всех сущностей и причин вещей, суть плоды Бэконовской философии, оплодотворенной Декартовскою, — что Кант и его последователи, со своим открытием субъективных форм познания, суть плоды Декартовской философии, оплодотворенной Бэконовской. И если точно анатомировать по частям учение Канта, то в нем нельзя найти ни одной великой мысли, которая бы не содержалась уже в виде намека или в более ясной форме в философских учениях Бэкона, Декарта, Лейбница, Локка, Беркли и Юма. Кант собрал и состроил в одно гармоническое целое результаты мысли прошлых веков, и в этом грандиозном синтезе вся его заслуга. Это последний, сохранивший зеленую листву монументальный дуб проходящей осени развития европейской мысли,— это «последняя туча осенней бури сомнения».

        Уже и в других системах XVIII в., у Беркли, Юма и Гертли, у Кондильяка, Гельвеция  и Гольбаха, у Вольфа и его последователей, мы не замечаем прежнего философского огня и прежних светлых надежд. На всех этих системах лежит печать сомнения в достигнутых результатах, печать утомления и осеннего уныния. Но у Канта этого огня и юношеского пыла менее, чем у кого-либо из мыслителей XVIII в. Он с холодной трезвостью подводит итоги прежней борьбе из-за истины и равнодушно собирает в одном фокусе своей непознаваемой «Ding an sich», т. е. вещи самой в себе, все отрицательные результаты прежней критики мышления, спокойно вычеркивая из списка живых, одряхлевшую философию прошлого, теорию внутренней сущности вещей, метафизику. Вместе с тем, окончательно оголяется старое древо оптимистической философии и лишь по временам с ветвей его еще сыпятся запоздалые, поблекшие листья фантастических измышлений Шеллингов и Гегелей.

        В первой четверти XIX в. в умственной атмосфере  Европы устанавливается суровая зима: розовые мечты человечества как будто навсегда отброшены, холодная трезвость все более и более вытесняет поэтические порывы, ледяная кора надолго заковывает столь резво струившиеся прежде надежды человечества на познание «внутреннего смысла вселенной». Кантовская система сменяется системами все более и более грустными и апогеем зимней грусти человеческой мысли являются мрачные пессимистические доктрины Шопенгауэра и Гартмана.

        И эти доктрины, как снежная пелена необозримых полей зимою, как зеленеющие иглы покрытых снежным инеем сосен, имеют, конечно, свои симпатичные стороны. Они зовут к тихому созерцанию бренности всего совершающегося в мире, они будят голос совести и напоминают о судьбе несчастных, забытых, холодных и голодных. Они зовут к состраданию — и за пробуждение этих добрых чувств, великое им спасибо.

        Но  правильно ли они возводят грусть и сострадание в отчаяние? Правильно  ли, что весна человеческой мысли  никогда более не воротится, что  нет, и не может быть идеала выше идеала забвения, нравственного самоуничтожения, буддистской «нирваны»? Правда ли, что положение о преобладании зла в мире уже доказано? Не есть ли оно — субъективная вера и временная иллюзия обессиленного прежней борьбой человечества — и не похожа ли эта иллюзия на иллюзию первобытных народов, слепо веривших зимою, что весна в природе более не воротится, и умилостивлявших разгневанное божество жертвоприношениями? Не суть ли и самоубийства пессимистов, материальные и нравственные, такие же бесплодные и жестокие жертвоприношения, основанные на незнании законов природы? Не должна ли и в нравственном мире также непреложно наступить, вслед за зимою, новая весна возрождения?

        IV.

        Да, м. г., едва ли можно вечно жить идеалом  смерти: из смерти во всей природе рождается новая жизнь и нам сдается, что с концом XIX в. и началом XX в. мы должны вступить в новую эру возрождения самосознания человечества.

        Не  даром XIX в. так похож на XV. То же общее  недовольство старым, отрицание прежних  идеалов и неудовлетворенность  настоящим, то же религиозное и социальное брожение, тот же расцвет положительного специального знания, те же неожиданные открытия и поразительные технические изобретения. Железные дороги, телеграфы и телефоны — не напоминают ли они нам об изобретении компаса и книгопечатания? Открытие нового мира органических клеток и различных бацилл, — чем оно хуже открытия Америки и вообще новых частей света? A великое открытие законов изменяемости видов и уничтожение китайских стен между человеком и остальной природой, между царствами растительным и животным, между природой органической и неорганической, — чем эти открытия ниже открытия Коперника. Конечно и Коперник XIX в., Дарвин, искажается и преследуется теми, кто не знает его учений и не понимает истинного значения их в науке, но когда человечество узнает, что и Дарвин, как в свое время Коперник, только приблизил его вновь к открытию величия и могущества разума бесконечной вселенной и к познанию внутренней сущности ее бытия, т. е. к новому восстановлению утраченных идеалов, то оно не станет возмущаться параллелью между ним и Коперником. А что это должно случиться, — ясно для меня уже из того, что первым предшественником Дарвина в истории мысли нового времени является, по общему ныне признанию, именно Дж. Бруно, этот великий поклонник идеалов и проповедник идеи Бога-вселенной.

        Таким образом, состояние условий общественной жизни, состояние науки и техники  в XIX в., сильно напоминают состояние  их в XV-м, в начале эпохи возрождения. Остается доказать, что и в области  философии готовится такой же переворот, какой совершился в XVI столетии. Прогресс науки всегда опережает прогресс философии. Наука начинает расцветать именно тогда, когда философия падает. И это неудивительно. Философия падает, когда окончательно притупляются чувство и фантазия народов; но притупление чувства и фантазии сопровождается напряжением ощущений и холодного рассудка, а это именно и содействует развитию положительных знаний и техники. Ведь и зима в природе имеет свои преимущества: холодная зимняя температура заставляет все живое устраивать себе теплые жилища, изощрять свои способности в отыскании пищи, питья и топлива, а все это содействует развитию животной природы, хотя бы и в ущерб поглощаемой ею растительной. То же самое происходит и в области мысли. Следовательно, прогресс наук начинается именно еще в зимний период развития «самосознания» человечества и служит преддверием новой весны возрождения философской мысля, как это было и в достопамятную эпоху XV и XVI веков.

        Но  есть ли признаки, которые бы указывали на возможность возрождения философии в скором будущем? Есть ли основание думать, что и на этот раз прогресс положительной науки есть лишь ступень к новому развитию философского самосознания?

        Мы  уже видели, что во второй половине XV в., одновременно с расцветом науки, сначала совершилось возвращение человечества к древней философии. Изучение подлинных сочинений Платона и Аристотеля вскоре заставило людей позабыть средневековых руководителей своей философской мысли — Фому Аквината, Дунса Скотта и Вильгельма Оккама, и это возвращение к великим мыслителям древности было первым шагом к обновлению философии. Оно-то именно и дало Европе в XVI в. Джордано Бруно, в XVII-м Бэкона, Декарта, Спинозу, Локка.

        А теперь, во второй половине XIX в. не совершается  ли такой же возврат к старым мыслителям, но уже не древней, а новой эры развития? С замечательным единодушием во всех литературах образованной Европы раздаются все чаще и чаще голоса против одностороннего увлечения Кантом, как в XV веке раздавались протесты против средневекового Аристотеля (воплощенного всего полней Фомой Аквинатом). Были, правда, тогда же попытки возродить Аристотеля на новых основаниях, как и теперь новокантианцы стремятся возродить на новых началах Канта; но как тогда против обновленного Аристотеля с большим успехом был выставлен подлинный Платон древности, так и теперь противовесом новокантианизму уже многими мыслителями выставляется Джордано Бруно. И на этого Платона нового времени справедливо возлагаются великие надежды.

        «Каждый раз, как человечество, устав от возни с бесконечным разнообразием результатов научного исследования, говорит историк итальянской литературы De Sanctis, начинает ощущать вновь потребность обращения к целости и единству абсолютного начала, чтобы поискать утраченного Бога, так на пороге новых мировоззрений оно встречает колоссальную фигуру Джордано Бруно». Этот подлинный, настоящий Бруно, как и Платон в древние и средние века, никем не был превзойден в новое время, в смысле широты и глубины философского творчества. Несмотря на всю разносторонность и кажущуюся основательность последующей философской критики, принципы, им провозглашенные и теперь нельзя признать опровергнутыми и обессиленными. Напротив, всякий, кто беспристрастно изучает систему Бруно, изумляется тому, до какой степени его мировоззрение соответствует самым последним научным открытиям.

        Один  только философ нового времени —  великий Спиноза — дал нам  такую же широкую по замыслу философскую  систему, как и Бруно, но он погубил  ее сухостью и мертвенностью своего анализа. «Какой скудной, сравнительно с поэтической нравственной доктриной Бруно, представляется этика Спинозы, говорит Бруннгофер. Она похожа на гербарий, который собран в первобытном лесу искусным ботаником и в котором найденные им живые растения со скучным однообразием разложены и высушены, под именем теорем, доказательств и схолий, между систематически расположенными бумажными папками».

        Однако  может быть, все-таки Кант сделал для  нас невозможным возврат к  философии Джордано Бруно? «Но что  же, говорит Бруннгофер, является конечным культурно-историческим результатом кантовской философии? Ничего кроме отчаяния в возможности какого-либо истинного знания, — ничего, кроме веры в новый призрак, под именем полусатанинской «вещи в самой в себе».

        А вот как рассуждает другой немецкий философ, Боллигер, по поводу современного значения философии Канта. «Не детское пристрастие к спору, а бедственное состояние нашей философии заставляет меня выразить честно приобретенное убеждение, что Кантовская философия, какое бы значение она не имела в прошлом, может быть отныне только тормозом для развития знаний. Велика, конечно, заслуга человека, обратившего внимание людей на известные проблемы мысли и приведшего к их всестороннему обсуждению — и эта заслуга с избытком принадлежит Канту. Но сделал ли он более этого, еще вопрос. Не является ли, напротив, продолжительное пребывание в кругу идей Канта причиной современной хилости философии и не следует ли считать отстаивание заблуждений и полуистин Канта причиной того пренебрежения, которым философия пользуется уже столько лет?».

        «Кантовский критицизм в отношении к живой  философии, как удачно выражается Бруннгофер, есть Мефистофель против Фауста, сомневающийся  Петр по отношению к смело идущему  по волнам Христу. Кант сумел открыть  Ахиллесову пяту всякого познания, но сам неспособен вступить в состязание по бегу с Ахиллесом».

        «В  совершенном контрасте с этой философией отчаяния, которая оспаривает у нас, как пустые фантомы, нравственные идеалы Бога, свободы и бессмертия, продолжает Бруннгофер, находится радостное и полное надежд мировоззрение Бруно, раскрывающее смысл и значение упомянутых идеалов в соотношении с единством вселенной». «Мировоззрение Бруно, по мнению того же писателя, давно переросло и пессимизм, и оптимизм» и «тот, кто бежит от изучения Канта, Шопенгауэра и Гартмана к философии Бруно, чтобы найти в ней утраченную радость жизни, испытывает такой же переворот в своем внутреннем существе, какой испытывает тот, кто, приведенный в содрогание мрачными картинами, нарисованными Данте, обращается к песням Гёте и учиться через них вновь тому, как должно наслаждаться благоуханием полей и лесов в ясное весеннее утро».

        Таким образом, не мы одни ждём обновления философии  от возврата человечества к изучению глубокого философского мировоззрения  Бруно. Не мы одни убеждены, что Джордано Бруно «новой эпохи возрождения философии» явится, хотя бы в XX веке, на смену старому Джордано Бруно, вследствие углубления в идеи этого Платона нового времени. Этот новый Джордано Бруно переработает мировоззрение старого, на началах новой теории развития, на началах доктрины Дарвина, этого Коперника XIX века. Где и откуда он явится, мы не знаем, может быть, он еще не родился…

        Как бы то ни было, возрождение философии  может начаться только при убеждении, что такая новая философия возможна, то есть с ясного понимания задач её, в отношении к задачам других сфер деятельности человеческого духа, и потому мы постараемся как можно нагляднее и короче разъяснить, в связи с учением Джордано Бруно, в чем заключается истинное соотношение философии к науке и искусству, с точки зрения их задач.

        V.

        Уже в первой своей лекции о Джордано Бруно я коснулся, М.Г., вопроса  об отношении философии к науке, религии и искусству. Нелегко, конечно, определить истинное соотношение этих четырёх великих сфер коллективного сознания человечества, но сделать это рано или поздно необходимо, чтобы выработать вполне нормальное отношение к ним.

Информация о работе Лекции по "Философии"